Травма разделения между политической практикой и академической теорией преследовала «западный марксизм» с 1920-х годов. Академический марксизм жил в университетах, был достоянием интеллектуалов. А политические активисты и лидеры обходились простым набором общих, в значительной мере вульгаризованных, прикладных идеологем, которые были характерны для рабочих партий, прежде всего для социал-демократов и для коммунистов.
Между тем после 1945 года в Западной Европе происходили очень существенные перемены, которые предопределили вообще трансформацию общественного сознания и достаточно резкие сдвиги массового поведения, начиная от политики и кончая бытом.
1960-е годы остались в истории как времена студенческих выступлений, хиппи, рок-н-ролла, мини-юбок, сексуальной революции и т.д. Но происходившая тогда поведенческая революция была социально обусловлена не просто изменением структуры общества, но и тем, что изменились процессы формирования интеллектуальной элиты. Что же, собственно, произошло после 1945 года на Западе? В итоге Второй мировой войны был побежден фашизм. Однако победа над фашизмом в Западной Европе была одновременно первой, и в каком-то смысле единственной, фундаментальной политической победой реформистских левых. Практически всюду после, а иногда и в процессе войны начали происходить серьезные социальные реформы, которые в большой степени изменили характер западного капитализма.
Другой вопрос, что эти изменения оказались обратимыми. Но тогда, в первые послевоенные годы, казалось, что пути взад нет.
В годы борьбы с фашизмом левые партии проявили себя как наиболее последовательные участники сопротивления, они мобилизовали массы рабочих на бой, набирали огромный политический вес. Их влияние ощущалось даже за пределами их привычной социальной базы. Они приобрели безусловный моральный авторитет для общества в целом. Это относится как к социал-демократам, так, в еще большей степени, к коммунистам. Не случайно после войны во Франции коммунистов называли «партией расстрелянных». Это партия, которая понесла самые большие потери в годы сопротивления. Но в итоге она выросла, окрепла. Принадлежать к левым стало престижно, романтично. Это значило приобщиться к подвигу.
Во Франции и Италии коммунисты возглавили Сопротивление, лучшие кадры, боевые кадры пришли именно отсюда. В Англии коммунисты были слабы, но левые социалисты сыграли огромную роль в организации победы. Во время войны было сформировано коалиционное правительство, которое возглавлял консерватор Черчилль. Это было правительство очень специфическое. Программа социальной реформы, выдвинутая лейбористами, начала выполняться задолго до их официального прихода к власти в 1945 году. Уже с 1942 года коалиционное правительство фактически реализует лейбористскую программу. Консервативный премьер ничего не может сделать без поддержки рабочего класса, чтобы вести войну и победить, буржуазия нуждается в народной поддержке.
Правительство пытается показать народу, что демократия способна обеспечить социальный прогресс. Именно поэтому войну против нацистской Германии начинают вести уже не только армия и правительство, а народ.
Британия никогда не переживала настоящей республиканской революции. В XVII веке короткий период республики почти не оставил следов в политической культуре. До 1940-х годов британское общество оставалось иерархичным, сохраняло феодальные традиции, которые успешно перенимала и поддерживала победившая буржуазия. Правили джентльмены, которые выходили из закрытых школ Итона и Харроу, потом заканчивали Кембридж, Оксфорд. Они были с детства подготовлены к тому, чтобы управлять страной. А «неджентльмены» знали свое место. Они сознавали свои права, могли ими пользоваться, но не управлять страной. Наверху, безусловно, должны были оставаться джентльмены. Вне зависимости от того, кто к какой партии принадлежал, элита охраняла свои привилегии. По мере того как старая аристократия разбавлялась выходцами из буржуазных семей, складывалась своеобразная система подготовки кадров, которая призвана была из потомков «неджентльменов», имеющих деньги, сделать «настоящих джентльменов».
Представители аристократии могли быть по своим взглядам довольно радикальны - как те представители «оксфордской четверки», которые в годы войны стали по идейным соображениям работать на Советский Союз: они пользовались своим влиянием и статусом, чтобы получить секретную информацию и передать в Москву. Джентльмены могли презирать капитализм. Но все равно сохранялась дистанция между традиционной элитой и всеми остальными.
И именно против этого порядка были направлены реформы, начавшиеся в 1945 году. С одной стороны, началась радикальная экономическая реформа. Капиталистический порядок сохранился, но была проведена широкомасштабная национализация. Победив в 1945 году на выборах, лейбористы передали в государственную собственность угольную промышленность, оборонные предприятия, транспорт. Армия дружно голосовала за лейбористов, а зачастую и за коммунистов. Компартия была очень слаба, но все равно коммунисты получили изрядное количество голосов среди солдат. Бойцы действующей армии не всегда могли голосовать, еще продолжалась война с Японией. Если бы проголосовали все, кто находился на фронтах, коммунисты могли бы стать влиятельной партией.
Реформа 1945 года создала государственный сектор, сформировала основу для смешанной экономики, для более демократического распределения и для более демократического управления ресурсами. Одновременно разворачивались реформы образования и здравоохранения. Под влиянием советского опыта была введена система общедоступного образования, возникла служба здравоохранения, которая обеспечила фактически для всех рабочих семей доступ к бесплатным медицинским услугам.
Результатом реформ стало появление новых университетов, открытых для выходцев из рабочих семей. Достижения послевоенных лет были признаны всеми, после поражения лейбористов на выборах 1951 года их политику в области образования продолжили консерваторы. В стране сложился новый консенсус, сделавший реформы необратимыми.
Продолжением этой политики была постройка «кирпичных университетов». Эти учебные заведения сильно отличались от Оксфорда и Кембриджа с их средневековыми колледжами. Это были новые университеты, не имеющие больших исторических традиций, возможно, не имеющие элитного состава преподавателей, но способные дать хорошее общедоступное высшее образование для миллионов выходцев из рабочих семей.
Это был своего рода переворот. Иерархия власти - это еще и иерархия знания. Когда мы имеем общество, где массы лишены образования, то низы не могут эффективно претендовать на власть. Для управления нужен определенный уровень информированности. Крестьян, копающихся в земле, нельзя сразу превратить в политиков, дипломатов, военачальников. Кадры власти дает образованное сословие, городские жители. Там, где нет образованного слоя, способного претендовать на власть, не получается революции, в лучшем случае выходит бунт (как у нас принято добавлять, «бессмысленный и беспощадный»).
А старая система все равно воспроизводится, начинает работать по-старому.
Элементы этого были и в России 1917 года, хотя революция в крестьянской стране стала возможна благодаря существованию квалифицированной части рабочего класса и радикальной интеллигенции.
Власть незыблема, пока она защищена от претензий низов информационным разрывом. Потому массовое распространение образования является одним из условий реального народовластия. Образование может стать дестабилизирующим фактором, ведь, получив знания, любой из нас начинает понимать, что те, кто нами правит, в лучшем случае не умнее нас. А может быть, и глупее.
Разумеется, власть опирается не только на насилие и принуждение. Господство одних людей над другими закреплено в иерархии знаний. С древнейших времен преимущество господствующего класса закреплялось неравным доступом к образованию.
Британский джентльмен времен королевы Виктории с детства готовился управлять страной. А массы могли только подчиняться, ибо не имели образования, необходимого уровня компетентности. Власть должна была принадлежать элитам, которые были не только порождены сложившимся общественным разделением труда, но и были заинтересованы в его незыблемости. Потому либерализм конца XIX - начала XX века был сугубо элитарен. Политическая дискуссия не предполагала участия некомпетентных народных масс.
Неудивительно, что реформистская левая, пришедшая к власти в большинстве стран Запада в ходе и после Второй мировой войны, не решаясь нанести капитализму главный удар - по системе производственных отношений, одновременно радикально изменила систему распространения и распределения знаний. Огромное число выходцев из низов получили образование. Информационный разрыв между верхами и низами резко сократился.
Образовательная революция, развернувшаяся в конце 1945 года в Британии, лишь дает нам более яркий пример того, что происходило по всей Западной Европе и отчасти в Америке. К началу 1960-х годов на сцену вышло уже новое поколение - невоевавшее, но пожинавшее плоды победы. Дети и младшие братья тех, кто вернулся с войны в 1945 году.
Разумеется, дело не только в успехах левых. Происходила модернизация западного капитализма. Именно эта потребность в модернизации заставляла правящие классы с легкостью идти на уступки требованиям реформистских рабочих партий.
В соответствии с теориями Дж.М.Кейнса государство брало на себя заботу об ускорении и стабилизации экономического развития. Капитализм вступил в фазу экспансии. Долгосрочная экспансия требовала на этом этапе в сочетании с технологической модернизацией и резкого увеличения численности квалифицированных кадров. А кадры надо обучать, готовить, надо их воспроизводить, надо поддерживать их культуру, обеспечивать им определенный образ жизни. Мы наблюдаем резкий рост средних слоев. Потребность в массовом образовании была экономически обоснованной. Иными словами, здесь было счастливое сочетание социальной политики, ценностных ориентации левых и объективного запроса экономики, в данном случае капиталистической.
Образование - система инерционная. Чтобы пополнить кадрами новые предприятия с передовыми технологиями, нужно увеличивать число студентов, создавать новые кафедры. Но никто не знает точно, сколько инженеров понадобится через десять лет. Сколько потребуется управленцев. И насколько нужно увеличить численность университетского персонала, чтобы удовлетворить спрос общества.
В конечном итоге мы, скорее всего, получаем перепроизводство специалистов. Что было бы не особенно серьезной проблемой само по себе, если бы не накладывалось на другие общественные противоречия.
Людям в молодом возрасте свойственна, как правило, завышенная самооценка. Это нормально. Как, в конце концов, мы можем понять, завышена наша самооценка или нет?! Только по жизни. Завышенная самооценка молодого человека - это своего рода заявка на будущую жизнь. Заявка, которую предстоит обосновать, доказать.
В середине 1960-х на рынке труда появляется целая масса молодых людей, которые получили образование, но обнаруживают, что в основных своих чертах капиталистическое общество осталось неизменным. Социалистическая по своей сути система общедоступного образования оказалась в противоречии с нормами капиталистического рынка, торжествовавшими в других сферах жизни.
Больше всего людей нужно, чтобы пополнить нижние этажи системы. Но именно здесь все ее противоречия и проблемы ощущаются в наибольшей мере. А молодые «солдаты» уже видят себя будущими маршалами.
К середине 1960-х годов капитализм столкнулся с перепроизводством интеллектуалов. А сам интеллектуал перестал быть представителем элиты. Образованными стали все. Интеллектуалов много, а их общественный статус снижается.
Бурный рост послевоенных лет к 1960-м годам замедляется. А инерционная система образования продолжает выбрасывать все новых и новых специалистов на рынок труда, а экономика уже столько не может их переварить. Тем временем обнаруживается разница между старыми элитами и выпускниками новых университетов. Какие бы передовые идеи ни распространялись в «кирпичных университетах», все равно в Оксфорде учат лучше. Джентльмены остаются джентльменами. Пока рынок рос, пока был спрос на новые интеллектуальные кадры, это не имело значения. Все получали работу. Но к началу 1960-х годов ситуация меняется.
Левые к тому времени власть утратили. Они сделали свою работу по демократической модернизации капитализма - быстро и эффективно. Но именно поэтому старые правящие классы поспешно стараются теперь от них избавиться.
В начале 1950-х годов левых отстраняют от власти в Англии, Италии и Франции. В Германии оккупационные власти при передаче полномочий местным политикам сделали все, чтобы ослабить коммунистов и не дать социал-демократам шанса стать правящей партией. Начинается «холодная война».
Нигде не демонтируются реформы, проведенные в годы правления левых, но сами левые как политическая сила теряют позиции.
В США начинается «маккартизм», «охота за ведьмами». Его цель - вытеснить левых из структур власти и управления, где они обосновались во времена Рузвельта. В Европе левых отодвинули в оппозицию электоральным путем, в Америке путем интриг и репрессий. Широкая и аморфная коалиция левого центра, возникшая при Рузвельте, уходит в прошлое. Левых вычищают из идеологического аппарата. Потому сенатор Маккарти так интересуется Голливудом. «Фабрика грез» - это еще и мощнейшая пропагандистская система. Это то же «министерство правды». Поэтому люди, даже чуть-чуть заподозренные в нелояльности, типа Чарли Чаплина, который никогда не был красным, изгоняются. Чаплину приходится вообще уехать из Америки.
Власть более не заинтересована в раскручивании маховика социальной трансформации, она заинтересована в том, чтобы остановить перемены на определенной точке. Вот тут-то и появляется первое поколение новых недовольных. Их называли в Англии «сердитые молодые люди». Это были выпускники «кирпичных университетов».
Представьте себе рабочего 1945-го или даже 1952 года в Западной Европе. Люди жили тогда еще очень бедно, они не имели доступа к условиям комфорта, которые были уже вполне доступны для средних слоев, не говоря уже о буржуазии. Но с середины 50-х - начала 60-х годов большинство общества стало средним классом, люди получили доступ к жизненным благам буржуазной цивилизации. Появились машины, более или менее приличные квартиры, появилась горячая вода, холодильники, газовые плиты, бытовые приборы. Сложилось «общество потребления».
Для предыдущего поколения появление в доме холодильника было, конечно, очень большим событием. Но выросло новое поколение, которое считало, что поклоняться холодильнику абсолютно неинтересно. Изменились ценностные ориентации, возник разрыв между поколениями. Молодежь начала бунтовать. Она стала считать себя не осчастливленной, как их старшие братья, а обиженной. Хотя прошло не много времени, всего лишь 10-15 лет.
Обида выразилась в массовой радикализации молодого поколения, студенческой революции и формировании целой системы норм поведения, которые были осознанно построены как вызов старым элитам. Отсюда весь набор шокирующих действий, типичный для «новых левых» 1960-х годов. Начиная от появления «Битлов» и рок-музыки, заканчивая резким укорачиванием юбок. Начинается сексуальная революция. Это было не просто раскрепощение молодых, но и вызов обществу. Вы хотите, чтобы мы были приличными, а мы будем неприличными! Мы не хотим быть похожими на наших родителей!
Протест имеет сразу два адреса. С одной стороны, против буржуазии. Но с другой стороны, это и протест против своих родителей. Тем самым людям из рабочей среды, которые кажутся скучно-покорными, принявшими свою роль в буржуазной системе, усвоившими навязываемые капитализмом ценности.
Дети пролетариев уверены, что их родители обменяли первородство революции на чечевичную похлебку потребления.
«Новые левые» выступают и против буржуа, и против «старых левых».
Идет вьетнамская война. Вместе с мини-юбкой, с песнями «Битлов» приходит участие в антивоенных движениях, в разного рода радикальных организациях. Приходит и дискуссия о марксизме. Молодые люди выучились в университетах, усвоили терминологию, общие идеи. Они научились понимать язык Маркса. Им было приятно на этом языке говорить, потому что это отличало их как от необразованных родителей (которые, возможно, считали себя марксистами, но прочитать «Капитал» были не в состоянии), так и от буржуазии, от старой элиты с ее обрыдлыми либеральными ценностями.
Вместе с разочарованием в старых элитах и традиционной миссии рабочего класса приходит разочарование в старых левых партиях. Кто такие старые левые? Это социал-демократы и коммунисты. Организованное рабочее движение - это профсоюз, это партийная бюрократия. Это скучно. Здесь нет движения, нет импульса, нет игры, это машина. Да, «старые левые» сделали свое дело, сделали, может быть, очень хорошо, спасибо им, они дали нам холодильники. Да, они сражались с фашизмом. Но что они могут нам предложить сегодня? Какие идеи, какие ценности?
Тем временем социал-демократы и даже коммунисты начинают работать как партии по воспроизводству собственных кадров. Они обеспечивают, зачастую очень эффективно, местное самоуправление. Но опять же занимаются совершенно скучными вещами: помойками, муниципальным транспортом, детскими садами.
То ли дело революция!
Коммунисты теперь уже не партия революции, даже не партия реформ, потому что реформы уже завершены. Это партия повседневной мелкой работы на местах.
А что могут эти партии предложить своим сторонникам на интеллектуальном уровне? Коммунисты продолжают читать учебник, переведенный в издательстве «Прогресс» на все языки, включая целый ряд африканских, но у них нет ответов на текущие вопросы. Социал-демократы... ну с ними еще скучнее. Это просто управленцы, которые не могут никаких больших идей предложить. Кто-то из австрийских молодых социал-демократов, обращаясь к своим старшим товарищам, говорил: «Wir Brauchen eine Vision!» Ему ответили: «Wer Visionen hat soll zum Artzt gehen!» По-немецки вИдение и видЕние - одно слово. Молодой человек говорил о видении будущего, а его послали к доктору, чтобы он излечился от видений.
Великой борьбы, как у старшего поколения, сражавшегося с фашизмом, молодому поколению история не предоставила. Старшие считают, что это огромное счастье - не надо воевать, нет концлагерей, голода. Но молодым нужна динамика, нужен подвиг.
Новое поколение само для себя создает фронт борьбы.
Где они находят источник вдохновения? Во-первых, возникает представление о западном обществе как тотально коррумпированном, подчиненном логике потребления и лишь отчасти - логике производства, причем производства жестко организованного, лишающего человека возможности самореализации.
Что такое внедренный Генри Фордом конвейер? Те, кто видел «Новые времена» Чарли Чаплина, прекрасно помнят, как Чарли стоит у конвейера и все время делает одну и ту же операцию, пока не начинает сходить с ума. Конвейерная лента, заставляющая людей непрестанно повторять одну и ту же простейшую и монотонную операцию, - это воплощенное отчуждение личности. Человек больше не принадлежит себе, он выступает как придаток к машине. Он отчужден на производстве, он подчинен внешней власти в государстве, он подавлен бюрократией, он зависим от технологии. Иными словами, не человек создает технологию под себя, а технология заставляет подстраиваться, адаптироваться к себе человека. Отчужденная личность компенсирует свои стрессы потреблением. В тот момент, когда он стоит у прилавка магазина, ему кажется, что он свободен. Он врывается в супермаркет с карманами, набитыми деньгами, и начинает сгребать все, что может, с полок. Деньги дают свободу! - объясняют ему идеологи. Но и в этот заветный момент он на самом деле несвободен, потому что им манипулирует реклама, потому что он может взять с полок лишь то, что туда положили, и купить только то, на что у него хватит денег. Соответственно, управляет тот, кто закладывает эти все параметры. Сколько можно потребить? Как? Когда? Все это решаем не мы.
Позднее Маркузе назвал такую полностью управляемую личность «одномерным человеком». Здесь прямая параллель между Маркузе и ранним Марксом, и Маркузе не случайно опирается на Парижские экономическо-философские рукописи 1844 года, где Маркс пишет про отчуждение пролетариата.
Рабочий - это отчужденная личность, он не принадлежит себе, не только его труд, но и в значительной степени его личность принадлежит не ему. Вместе с отчуждением труда происходит отчуждение личности, поскольку труд - это одна из возможностей выражения личности. Теряя контроль над трудом, он теряет контроль над собой. Но Маркс подчеркивал, что речь идет именно о положении пролетария на производстве. Для Маркса пролетарий не является потребителем, он прежде всего производитель. Это соответствует ситуации капитализма XIX века. Тогда потребляли средние классы, мелкая буржуазия. А рабочий класс жил на нищенскую зарплату и на рынке всерьез не выступал в качестве потребителя товаров. Поэтому Маркс подчеркивал, с одной стороны, что воспроизводство рабочей силы происходит на минимальном уровне потребностей, что унижает человека. А с другой стороны, Маркс пишет, что пролетарию остаются только самые примитивные, животные наслаждения - еда, секс. Сексуальность, с точки зрения Маркса, - это нечто биологическое. Здесь «франкфуртцы» были иного мнения, потому что они все-таки ученики Фрейда. Они прекрасно понимают, что человеческая сексуальность не так биологична, как животная. Для них сфера сексуальности отнюдь не ограничивается биологическими факторами. Это более сложный процесс. Но с другой стороны, именно потому, что сфера сексуальности не является, по их мнению, сферой биологической, они здесь тоже обнаруживают проявление отчуждения, проявление несвободы. Они гораздо более высокого мнения о сексуальности как форме проявления человеческой личности, но если Маркс не видит здесь репрессивного начала, то они видят.
Анализ «франкфуртцев» рисует западное общество как внешне благополучное и формально свободное, но на глубинном уровне тотально репрессивное. Маркузе говорит про «репрессивную терпимость». Даже демократические процедуры, заявляет он, имеют репрессивный потенциал.
Что такое репрессивная терпимость? Есть два варианта ответа. Первый, наиболее простой, состоит в том, что общество дает тебе возможность выступать, позволяет говорить то, что ты думаешь. Тебе никто не запрещает шуметь. Но почему? Потому что говори не говори, все равно ты ничего не можешь изменить. Собака лает - караван идет.
Если ты не можешь ничего изменить, свобода оборачивается выпусканием пара. Можно издавать радикальные книги, можно дискутировать о марксизме, но вас не слушают. И эта система будет работать. Радикальный интеллектуальный импульс блокируется политической системой, она его гасит: в том числе и через демократические институты. Бюрократия крупных партий зависит от внешнего финансирования. Институты парламентаризма постепенно укрощают радикалов. Бунт, превращенный в акт голосования, заканчивается косметическими изменениями в системе.
Другая интерпретация состоит в том, что сам по себе капиталистический успех коррумпирует тех, кто его добился. Возьмем, например, ливерпульских «Битлов». Вот четверо радикальных парней из рабочей среды, из пролетарского города Ливерпуля. Это город, где всегда, при любом раскладе избирали только лейбористов. А среди лейбористов - всегда представителей самого левого крыла. Абсолютно «красный» город. Город, где троцкизм стал массовым движением. Говорят, если здесь лейбористы выдвинут в парламент лошадь, то и лошадь выберут, потому что за буржуев голосовать все равно не будут. Лучше за лошадь.
И вот ливерпульская четверка начинает петь свои песни, а их песни звучат как вызов системе, как пощечина общественному вкусу. Даже если они поют не о революции, они все равно поют не так, как принято в приличном обществе. Но неожиданно буржуазное общество этот радикализм принимает. Раз на нонконформизм есть спрос, значит, им можно торговать. «Битлы» получают огромные деньги, достигают общепризнанного успеха, становятся звездами, миллионерами. Если вы строите себе дворцы, можете сколько угодно петь про революцию, это уже никого почему-то не убеждает. Заканчивается это все очень плохо: один из поклонников ранних «Битлов» вдруг приходит и убивает лидера четверки - Джона Леннона.
Это история, которая на разные лады повторяется множество раз, - не всегда, впрочем, со столь кровавым финалом. На радикализме можно сделать успех, но чем более ты успешен, тем менее ты радикален. Именно поэтому поколение «новых левых» начинает искать опору в «третьем мире», и бывших колониальных странах, еще не разъеденных ржавчиной потребительской культуры.
Западный пролетариат кажется им насквозь коррумпированным, он интегрирован системой, обменял свою идеологию на потребление. Его потребление обеспечено за счет сверхэксплуатации трудящихся в бывших колониях. Не забывайте, это все происходит в 1950-е годы, это пик деколонизации, разворачивается антиколониальная революция. Совсем недавно победила китайская революция, она не была в буквальном смысле антиколониальной, но вдохновила на борьбу людей в колониях. Затем побеждает кубинская революция. Разворачивается война во Вьетнаме. Боевые действия там идут, практически не прекращаясь, с 1940-х годов. Только что завершилась победой освободительная война в Алжире. Добиваются успеха и другие антиколониальные движения, как мирные, так и насильственные.
Но борьба далека от завершения. Политическая независимость не освобождает от экономической эксплуатации. Растет понимание того, что страны Запада обеспечивают комфортабельную буржуазную жизнь для большинства своих граждан на костях «третьего мира». Другое дело, что это вполне верное понимание сути мировой экономики тут же начинает мифологизироваться, обрастать целым рядом идеологических образов. Революционер «третьего мира» становится героем западной молодежи. Советский Союз давно уже никого не привлекает, уже прошел XX съезд КПСС, прошла венгерская революция 1956 года. Теперь никто не ждет от Советского Союза, что он предложит привлекательную модель нового общества. А вот «третий мир» - другое дело. Это не модель общества, а модель поведения, борьбы, неотчужденного, пусть и крайне драматичного бытия. У них нет политических свобод, но есть внутренняя свобода. Такой вот романтический образ (вспомним Байрона, вспомним молодого Пушкина).
В Советском Союзе не понимали массового увлечения западной молодежи Китаем, Мао Цзэдуном. А в западном молодежном движении 1960-х годов было две легенды: Председатель Мао и Эрнесто Че Гевара. В Советском Союзе Че Гевару признали: герой, партизан, сражался, погиб. Бунтарь-одиночка, но вооруженный марксистской теорией. Кстати, Мао специально осуждал образ «борца-одиночки». Он считал, что бунтарь-одиночка - это буржуазный миф, который препятствует формированию коллективного бунтаря.
И все же, почему так популярен Мао у западных молодых людей в 1960-е годы? Его воспринимали в советской интеллигенции как второе издание Сталина, китайское издание, с гораздо большим размахом, с еще большим числом жертв. Хотя, когда в Китае были массовые голодовки, в Европе об этом ничего не знали. Впрочем, не надо думать, будто голод был специально организован государством. Ни Мао, ни Сталин не ставили перед собой специальной задачи выморить какое-то количество людей в процессе коллективизации. Просто они не считались с жертвами. Много ли погибнет людей, мало ли, для них не имело значения. Они думали о других проблемах.
На самом деле Мао не был, конечно, вторым изданием товарища Сталина. В свое время Энгельс сказал про Кромвеля, что тот был одновременно и Робеспьером, и Наполеоном английской революции. Вот про Мао можно сказать, что он был одновременно и Лениным, и Сталиным китайской революции, а может быть, еще и Троцким. Во всяком случае это фигура, которая прошла все этапы революционного развития. В России на разных этапах революционного процесса востребованы разные фигуры. А Мао менялся сам но мере развития процесса. Был один Мао в период вооруженной борьбы, другой Мао был в период установления, потом у него был свой нэп, было время, когда «расцветали сто цветов». Потом был «Большой скачок» - первая, неудачная попытка форсированной индустриализации. Наконец, была культурная революция.
Мао менялся вместе с историческими задачами, как настоящий мудрый восточный политик. И всегда соответствовал своим задачам.
У Мао было две идеи, абсолютно перевернувшие классический марксизм. Первая идея состояла в том, что страны «третьего мира», крестьянские по составу населения, подвергаясь капиталистической эксплуатации извне, являются революционной силой.
Ленин говорил о союзе рабочих и крестьян. Мао идет дальше. В его теории крестьянство уже выступало не просто как отсталая масса, которую рабочие должны были за собой повести. Мао показывал, что китайское крестьянство имеет собственный организационный, идейный, культурный потенциал. Оно не может обойтись без рабочего класса, но именно оно сыграет решающую роль в революции. В годы народной войны Мао выдвинул лозунг: «Деревни окружают города!» После того как рабочее движение потерпело неудачу в городах Восточного побережья, коммунисты уходили в деревни и там находили свою новую социальную базу.
Произошла, если угодно, регрессия, или определенная теоретическая эволюция от классического марксизма в сторону русского народничества. Однако все не так просто. Например, Ленин, будучи принципиальным критиком народничества и идей крестьянского социализма, общинного уклада и т.д., на практике действовал совсем не так, как учил ортодоксальный марксизм по Каутскому и Плеханову. Другое дело, что Ленин упорно отрицал собственное теоретическое новаторство и представлял себя просто ортодоксальным марксистом, верным идеям своих предшественников. Маркс тоже не был особенно ортодоксальным марксистом. Его интересовало русское народничество, и он подчеркивал, что его идеи сформулированы на материале Западной Европы. Для того чтобы успешно применять их в других местах, надо переосмыслить марксизм, исходя из нового социального опыта. Чем, собственно, и занялся Мао.
С другой стороны, в 1960-е годы, когда становится очевиден срыв «Большого скачка», когда выясняется, что индустриализация Китая не может быть успешно реализована по советскому сценарию (страна слишком отсталая), Мао начинает, как положено, искать виноватых. И находит их в лице партийного аппарата. Культурная революция оказывается ответом на политический кризис, порожденный неудачами и догматическими подходами партии в предшествующее десятилетие.
Здесь обнаруживается важное различие между советскими «чистками» 1930-х годов, завершившимися массовыми репрессиями, и китайской культурной революцией. Отличие, которое не было понято советской интеллигенцией. Отличие абсолютно не в мере жестокости. В Китае жестокости было не меньше. Но методы политической борьбы были совершенно иные. Сталин опирался на репрессивный аппарат, на тайную полицию, на структуру, на ту же бюрократию. Одна часть бюрократии чистила другую, а потом, до известной степени, начала очищать себя. Руководители террора - Ежов и Берия - закончили свои дни точно так же, как и их жертвы. Работала бездушная полицейская машина, которая была определенным образом отлажена, определенным образом воспроизводилась.
Мао пошел по другому пути. Он сделал репрессии элементом демократии. Или сделал демократию репрессивной. Он просто провозгласил лозунг: «Огонь по штабам!» Он обратился к народу и дал ему свободу. Но свободу только в одном - выявлять и самостоятельно наказывать врагов революции.
И массы народа откликнулись. Также откликнулась молодежь, студенты первого, второго курсов. Такие же образованные люди в первом поколении, как и их сверстники на Западе. Им нужно было расчистить себе место, получить должности, рабочие места, перспективы в жизни. Они начали своими руками расправляться с теми, кто им мешал. Это было по-своему очень демократично.
Это только в либеральных трактатах демократия выглядит гладко и благостно. На самом деле демократия может быть крайне жесткой. В конце концов, именно демократический афинский народ тайным голосованием решил отравить Сократа.
Либеральные процедуры на протяжении XVIII-XIX веков систематически оттачивались для того, чтобы свести к минимуму эксцессы демократии, но одновременно выхолостить ее подрывное содержание, заложенный в ней потенциал плебейского бунта.
Мао сказал: «Огонь по штабам!» Он не стал, как Сталин, проводить политические чистки с помощью тайной полиции, а вызвал народ и призвал его самого разобраться. Легко догадаться, как относился народ к партийной бюрократии. В этом смысле маоизм действительно резко отличается от сталинизма: он решает проблемы не с помощью аппарата, а на основе стихийности.
В конце концов, суд Линча тоже порождение прямой народной демократии. Решили человека повесить и повесят - большинством голосов. Не нужен ни палач, ни полиция, люди все своими руками сделают, и бесплатно. Когда подобные методы применялись в Китае хунвейбинами во время культурной революции, сам товарищ Мао пришел в ужас и начал сворачивать их деятельность. Старые механизмы государственных репрессий, как выяснилось, отнюдь не были демонтированы. Их снова включили, задействовав не против старых бюрократов, а против разбушевавшихся молодых людей.
Из далекой Европы культурная революция выглядела взрывом бунтарской демократии масс.
Погромы, устроенные хунвейбинами, могли быть совершенно символическими. Но могли быть и крайне жестокими. Все зависело от настроения в массах.
Надо не забывать, что репрессии и в китайском, и в советском варианте сами по себе имели... демократическую составляющую. Они обеспечивали вертикальную мобильность, смену кадров. Более гуманного способа ротации кадров система выработать не смогла. Проштрафившихся чиновников надо было куда-то удалять (в тюрьму, в ссылку, на тот свет). Другое дело, что наказание могло последовать не только за провал, но и за успех. Ведь успех вызывает зависть, провоцирует соперничество. Что, впрочем, происходит и в демократической политике - только с менее кровавыми результатами.
На смену истреблявшимся кадрам приходила новая волна выходцев из низов - вертикальная мобильность, демократизация аппарата. Занятно, что потом советская интеллигенция с 1970-х годов себя отождествляла с жертвами репрессий. А большинство ее составляли семьи, которые подняться смогли как раз благодаря репрессиям. Было расчищено пространство для появления огромной массы «выдвиженцев», которые потом поднялись до различных высот, включая интеллектуальные, культурные, духовные и т.д.
Маоизм решал ту же проблему напрямую, давая народу возможность самостоятельно разобраться со «штабами». Это накладывалось на определенные представления о спонтанности, о стихийном движении, типичные для Запада. Достаточно вспомнить идеи Розы Люксембург, ее критику бюрократии, идеологию стихийного пролетарского протеста.
Че Гевара тоже многое взял у Мао. Прежде всего это идея «революционного очага». Че понимал очаг прежде всего в военном плане. Революция может начаться еще до того, как созрели все ее предпосылки. Точнее, предпосылки революции дозревают в процессе самой революции. Решающим фактором здесь становится политическая воля.
Это резко отличает Че и от советских теоретиков, и от ортодоксальных марксистов времен Каутского. Они учили, что нужен ряд объективных и субъективных предпосылок революции. Нужен определенный уровень общественного развития, нужна революционная ситуация, нужна правильная пролетарская партия с правильным руководством. Что делать, если одни предпосылки есть, а других - нет? Ничего не делать. Заниматься пропагандой теории...
Че Гевара не согласен. Он говорит, что революционная ситуация никогда не обернется революцией, если не придет группа людей, обладающая политической волей. А обладая революционной волей, они смогут развить ситуацию. В процессе борьбы создать то, чего не было до ее начала. Дозревание социальной и политической ситуации происходит не стихийно. Многое может зависеть от конкретных людей. Здесь можно находить параллели с русским народничеством,
Че Гевара стал символом личной ответственности, личного риска и самопожертвования. Не случайно, конечно, Че Гевара начинает ассоциироваться с образом Христа. На уровне символическом происходит контаминация символов марксистских и христианских (особенно в католической Латинской Америке). Неудивительно, что фотография с мертвым Че Геварой, погибшим в Боливии, воспринималась как современная версия «Снятия с креста».
Смерть Че становится своего рода искуплением, вершиной его революционной карьеры. С другой стороны, Че символизирует прямое индивидуальное действие, готовность к личной ответственности. Это сильно отличало идеи Че, формально принадлежавшего к коммунистическому движению, от культуры, господствовавшей в следовавших за Советским Союзом партиях. Неудивительно, что Че сразу стал иконой «новых левых».
Итак, в движении «новых левых» 1960-х годов мы видим синтез целого ряда идейных традиций, влияние маоизма, Че Гевары. Заметны и следы анархистской идеологии. Но все же наиболее заметным было влияние Франкфуртской школы, фрейдомарксистов.
Представителей Франкфуртской школы назвать учениками Фрейда можно лишь условно. Они не учились никогда у самого Фрейда. Например, Карл Юнг, который создал более консервативную версию постфрейдизма, непосредственно работал с Фрейдом. Надо сказать, что Фрейду одновременно повезло и не повезло с учениками. С одной стороны, повезло, ибо у него были такие замечательные ученики, как Юнг, а с другой стороны, первым делом все его ученики начинали с критики Фрейда. Они брали у Фрейда понятие бессознательного, но в отличие от учителя полагали, что сексуальность не является единственным источником бессознательного. Юнг уверен, что существуют разные типы личности с разными формами бессознательного. Для кого-то доминирующим фактором оказывается воля к власти, для другого - сексуальность, либидо. Для Франкфуртской школы принципиален не вопрос о том, что приходит из подсознания в сознание, а о том, что вытесняется из сознания в подсознание. Именно то, что вытесняется в подсознание, начинает потом исподтишка управлять личностью. Но и личность, и ее комплексы развиваются в обществе. Психические патологии личности в буржуазном обществе отражают социальные и культурные патологии самой капиталистической системы.
Основоположником Франкфуртской школы считается Теодор Адорно. Автор, очень трудно понимаемый и очень трудно переводимый. Влияние гегелевской философии на его стиль в сочетании с элементами фрейдистского жаргона делает многие тексты Адорно труднодоступными даже для того, у кого немецкий язык родной. Более молодой Герберт Маркузе тоже пережил сильное влияние Гегеля, особенно в ранних работах. Но Маркузе все же не безразлично, понимает его читатель или нет. Гегельянство Маркузе - это скорее проявление влияния Адорно. По мере того как Маркузе освобождается от влияния старшего товарища, он все меньше внимания уделяет Гегелю и все больше - Марксу.
Рядом с Адорно стоит Макс Хоркхаймер. За ними следует молодое поколение - Герберт Маркузе и Эрих Фромм. Наконец, третье поколение - это Юрген Хабермас и Оскар Негт. Старшее поколение пишет по-немецки, среднее - по-английски. Младшее поколение - опять на немецком. Политическая эволюция школы тоже интересна. Для старшего поколения свойственно скорее трагическое сознание. В революцию они не слишком верят. Среднее поколение возлагает надежды на революционное изменение мира, а младшие «франкфуртцы» становятся социал-демократами.
На первых порах Маркузе воспринимался главным образом как ученик Адорно. Правда, Адорно пишет очень темно, а Маркузе доступно, внятно, по-человечески. Естественно, вместо того чтобы копаться в Адорно и разбираться, что этот профессор хотел им сказать, люди брали с полки книгу Маркузе и все понимали. Маркузе писал о культе потребления, об отчуждении и революции, которая должна разрушить коррумпированное потребительское общество. Но вот вопрос: кто будет могильщиком системы? Маркузе, в отличие от Маркса, не возлагает больших надежд на западный рабочий класс. Потребительское общество развратило всех, включая пролетариев. Оно негуманно, оно унижает и деформирует всех, но в то же время никто не готов восстать против этого порядка. Все в цепях, но цепи - золотые. Или, во всяком случае, позолоченные.
Пролетарий вроде бы заинтересован защищать свои права от капитала. Но он не способен к революционному разрыву с ним.
Эти воззрения Маркузе часто противопоставляют классическому марксизму. Однако давайте вспомним работу Ленина «Что делать?». В ней Ленин пишет про то, что у рабочего класса может быть две политики - социалистическая и буржуазная. Экономическая борьба сводится к буржуазной политике рабочего класса - к заботе о лучшем положении для себя в рамках сложившейся системы. И тот же Ленин говорит, что без помощи революционной интеллигенции рабочие выше «буржуазной политики» самостоятельно не поднимутся. Подобные рассуждения Ленина современники активно критиковали. В частности, Плеханов обвинил его в недооценке рабочего класса. Однако в данном случае для нас важно не то, кто был прав - Ленин или Плеханов. Важно, что идеи раннего Ленина парадоксальным образом близки к взглядам Маркузе. Различие лишь в том, что Ленин видит выход из этой ситуации в деятельности революционной партии, которую создает интеллигенция. А Маркузе уверен, что весь рабочий класс вместе со своими политическими партиями - даже теми из них, что называют себя социалистическими и коммунистическими, - полностью находится в плену у буржуазной политики. Он настолько коррумпирован системой, что действовать в качестве революционной силы не может. Потому идея революции у Маркузе теряет черты классовой эмансипации.
Маркузе пишет книгу «Одномерный человек». В истории, рассказываемой философом, нет положительных героев. Все коррумпированы. Но также - все жертвы. Никто не виноват, всеми манипулируют, никто не имеет собственной воли. А у того, у кого нет воли, - нет и вины. Круг замкнулся.
Надо сказать, что одномерный человек, по Маркузе, существует в двух ипостасях. В одной ипостаси он существует на Западе, когда им манипулируют через потребление, рекламу, навязанные потребности. И с другой стороны, есть иные формы отчуждения, характерные для советского общества. Там идеология сама по себе выступает непосредственным фактором управления. Что нехарактерно для западного общества, где предлагают более тонкие манипуляции. Любопытно, что в советском марксизме Маркузе обнаружил и своеобразный освободительный шанс, совершенно четко заложенный в самом идеологическом механизме. Ведь интенсивность идеологического контроля и принуждения ослабевает по мере движения к периферии системы. Центром системы является вопрос о политической власти, чем дальше мы находимся от темы политической власти, тем менее интенсивен контроль (что отнюдь не обязательно при капитализме с его более тонкими методами). Это заставляет всех недовольных уходить из сферы политической идеологии в сферу культуры. Иными словами, чем больше людей начинают загонять на партсобрания, заставляют голосовать по указке, осуждать врагов, тем больше люди начинают интересоваться стихами, покупать томики Ахматовой, читать поэзию Серебряного века, ходить в театры. Именно здесь, по Маркузе, скрыт секрет беспрецедентного расцвета культуры и искусства в СССР, несмотря на жесткую репрессивную среду.
Система в качестве защитной реакции провоцирует у людей массовую потребность в культуре. Понятно, что идеологи осознают это, они начинают вмешиваться в сферу искусства, эстетики, культуры, пытаются там тоже установить свои нормы. Возникает цензура в сфере искусства. В том числе не только на выражения политического инакомыслия, но и на художественные формы (абстракционизм, нетрадиционная музыка и др.). Но здесь система все равно не может достичь той интенсивности контроля, которой она обладала в чисто политических вопросах. Применение таких мер контроля к эстетическим образам заведомо неадекватно. Художественный образ не может быть, на самом деле, подцензурен, он не сводится к чисто логическим, артикулируемым формулировкам, которые могут быть скорректированы. Речь даже не идет о скрытом протесте. Писатели сочиняют про Древний Рим, а у читателя возникают ассоциации с Политбюро. Иногда даже незапланированные. В знаменитой пьесе Леонида Зорина «Дион» кто-то из римского начальства призывал вызвать в столицу варваров «временно, вплоть до стабилизации ситуации». Это было написано еще до советского вторжения в Чехословакию. А когда вторжение случилось, официальные лица использовали ровно те же слова, что вложил драматург в уста римского начальника!
Искусство работает не на уровне конкретно артикулируемой реплики, оно работает на уровне сюжета, на уровне восприятия образа, ощущения, настроения и т.д. Поэтому, если вы вырезали реплику, вы испортили текст, но настроение все равно осталось. Возникает парадокс. Искусство занимается «прекрасным». Но «прекрасное» становится политическим, потому что сфера эстетического становится сферой протеста, сферой ухода. Тот самый уход, который для Маркузе, в западном варианте, представляет собой отказ от потребления. В советском варианте, оказывается, отказ не нужен. Люди уходят в сферу искусства, в сферу прекрасного и здесь находят свою защитную среду. Получалось, что «Советский марксизм» давал читателю более оптимистичный взгляд на жизнь, чем «Одномерный человек». Это написано, прежде всего, про западного человека. Книга про одномерного человека была запрещена в Советском Союзе: она вызывала нежелательные ассоциации. Но одномерный человек советского образца был загнан в свою одномерность формальными ограничениями. Его пустили по коридору, коридор узкий. А западный одномерный человек сам бежит туда, куда нужно, не пытаясь сворачивать. Он сам одномерное существо, потому и движется по прямой. Сфера западного искусства тоже достаточно поражена вирусом коммерции. Маркузе оказался куда более снисходителен к советскому человеку.
Капиталистическая система на Западе, считает Маркузе, плоха не потому, что приводит - по Марксу - к обнищанию пролетариата, абсолютному или относительному, а потому, что ведет к деградации личности. В этом смысле положение буржуа не лучше, чем положение пролетария. Ключевым моментом является духовное обнищание, а не материальное. Потому бунт, провозглашаемый Маркузе, - это бунт в том числе и против потребления.
Революционным принципом становится отказ. Не просто отказ от избыточного, навязанного системой потребления, но от всей системы потребительских ценностей. Маркузе не призывает людей выбрасывать в окна холодильники и телевизоры. Он говорит о философии потребления, хотя предполагает и определенные сдвиги в поведении. Кстати говоря, идея отказа, по Маркузе, сразу находит отклик у молодежи. Ведь молодежи гораздо легче, нежели старшему поколению, дается нонконформизм. В двадцать лет человек может отказаться от благ цивилизации и стать, например, хиппи. После сорока такой подход к жизни гораздо более проблематичен - появляются связи, дети, обязательства. Потому идеи Маркузе прежде всего были восприняты молодежной средой.
Но с другой стороны, если революцию не совершает рабочий класс, как учили Маркс и Ленин, то кто? Молодежь становится сама по себе революционной силой? Маркузе надеется на студентов и разного рода маргиналов, не вписанных в систему потребительского общества. Студент, например, еще не включен ни в систему производства, ни в систему потребления (эти две системы в условиях позднего капитализма тесно взаимосвязаны). Он еще не до конца социализирован. Он социализирован как личность, но не как субъект производства, не как объект управления. Его участие в управленческих иерархиях минимально. Ему не дают прямых указаний, его участие в системе ограничивается нормами посещения занятий, которые тоже постоянно и безнаказанно нарушаются (французских и американских студентов, в отличие от их советских сверстников, не посылали копать картошку).
Книга Маркузе «Эссе об освобождении» становится крайне популярна среди радикальной молодежи 1960-х. Однако сам ее автор в конце жизни начинает сомневаться в своей правоте. Может быть, он недооценил рабочий класс? Смогут ли студенты самостоятельно совершить социальный переворот? Революция 1968 года показала, что не смогут.
Поздний Маркузе серьезно занимается самокритикой. В одних случаях он публично корректирует свои взгляды, в других заявляет, что был неверно понят. Появляется книга «Контрреволюция и бунт». Маркузе, анализируя поражение революции 1968 года, возвращается к более традиционной стратегии, весьма близкой к ленинской. Он не отказывается от поддержки студенческого движения, но видит в нем лишь детонатор - малый мотор молодежного протеста, который должен запустить большой мотор рабочей революции. Студенты должны пробудить в рабочих классовое сознание. Тем самым философ 1960-х годов возвращается к идеям раннего Ленина, только в другой, уже западной культурной интерпретации. Поздний Маркузе, в сущности, подвергает свои собственные взгляды достаточно фундаментальной ревизии, возвращаясь в большей степени к традиционному марксизму, но по весьма странной траектории.
В 1968 году в Париже студенческие волнения действительно спровоцировали забастовки рабочих. Но рабочие боролись отдельно, а студенты отдельно. Это были два параллельных процесса. Впрочем, Маркузе приходит к заключению, что революция студенчества потерпела неудачу не только в силу ограниченности своей социальной базы. Он делает еще один вывод, который крайне важен для дальнейшего развития марксистской политологии. Он говорит о превентивной контрреволюции. Иными словами, контрреволюция начинается уже не только как ответ на революционные действия (так было в XIX веке). А в XX веке правящие элиты, понимая возможность революционного взрыва, могут начать контрреволюцию превентивно, еще до того как началась революция. Че Гевара пишет, что революция может начаться еще до того, как созрели все ее предпосылки. Но Маркузе замечает, что и контрреволюция разворачивается раньше, чем возник революционный кризис. Что, кстати говоря, и произошло с Че Геварой в Боливии, где он попытался на практике реализовать свою идею стимулирования революции и спровоцировал превентивную контрреволюцию, жертвой которой сам и стал.
В изменившемся обществе политическая воля и сознание играют возрастающую роль. Однако Маркузе, в отличие от Че, не возлагает чрезмерных надежд на политическую волю. Ключом к победе является расширение социальной базы движения. Это единственный ответ на превентивную контрреволюцию. Более того, как показывает последующий опыт, неправильно проведенная превентивная контрреволюция сама по себе может толкнуть новые силы в революционный лагерь, ускорить его консолидацию. Путинщина в России 2003-2004 годов - типичный пример превентивной контрреволюции. Правящая элита боится социального взрыва, боится негативных последствий собственной политики и начинает завинчивать гайки. А в итоге - недовольство либеральной буржуазии, рост политической конфликтности в обществе и возникновение предреволюционной ситуации.
В рамках Франкфуртской школы Эрих Фромм был менее знаменит и политически менее радикален, нежели Маркузе. Их личные взаимоотношения были не слишком хорошими. Но взгляды Фромма тоже повлияли на развитие марксистских дискуссий.
В отличие от Маркузе Фромма интересовала психология политики. Он начал рассматривать большие группы людей как своего рода совокупные коллективные личности. Ведь масса состоит из конкретных людей, а индивидуальный человек, хочет он того или нет, является частью социальной массы. Здесь работает статистика, закон больших чисел. Фромм изучает коллективное бессознательное. Ведь у большой массы людей обнаруживаются однотипные комплексы.
Фрейдистская социология, на самом деле, сугубо дуалистическая. Психология массы не чужда фрейдизму. Но у Фрейда нет понятия коллективной личности. У Фромма, напротив, возникает понятие коллективной личности. Классы действуют как некая совокупная коллективная личность, которая подвергается своеобразному коллективному психоанализу: ведь общий механизм социального поведения - тот же, что и механизм индивидуального поведения.
Перед нами проходят типичные массовые реакции, коллективные страхи и фобии. Благодаря этому мы раскрываем механизмы манипуляции, с помощью которой управляют массовым сознанием. Надо сказать, что в России 1990-х годов национально озабоченные публицисты написали множество книжек про манипулирование сознанием и даже придумали новое словечко - «зомбирование». Но ничего нового по сравнению с Фроммом им придумать не удалось. Напротив, они лишь сами запутались. Ведь в их рассуждениях манипуляция предстает некой универсальной технологией, а источник ее в некой абстрактной злой воле - заговорщики, масоны, иностранцы, евреи. Можно добавить инопланетян. По существу, речь идет лишь о проецировании собственных страхов, фобий объекта манипуляции на того, кто им манипулирует.
Напротив, Фромм показал связь между социальной реальностью и возможностями психологических манипуляций. Здесь работают совершенно конкретные классовые интересы. Более того, успех манипуляций совершенно не гарантирован. Он зависит от конкретной социальной ситуации, от степени развития классового конфликта.
Классическая книга Фромма «Бегство от свободы» посвящена становлению гитлеровского тоталитаризма. Для «франкфуртцев», эмигрировавших из Германии в связи с приходом к власти нацистов, вообще характерно особое внимание к подобным темам. Адорно очень много места уделяет исследованию того, как функционирует пропаганда, как контроль над информационными потоками позволяет контролировать поведение. Пропаганда, с точки зрения Адорно, преступна как таковая. Когда государство или некая политическая машина начинают формировать массовое сознание, они начинают тем самым вторгаться в сферу индивидуального бытия, деформируя личность.
По логике Адорно политтехнологов надо объявлять врагами человечества и сажать в тюрьмы.
И вот все-таки наиболее подробный анализ психологии тоталитаризма дает Эрих Фромм. «Бегство от свободы» - работа одновременно и социологическая, и психологическая. Фромм анализирует коллективное сознание социальных групп и классов, поддержавших нацизм. И объясняет, что же происходило с сознанием немецкого мелкого буржуа, превратившегося из добропорядочного бюргера в сторонника фашистской диктатуры.
Переход к свободному рыночному капитализму означает торжество страха. Мы можем вспомнить классическую систему фрейдистских образов, связанных с рождением. Так называемый «шок рождения», когда ребенок выходит в мир из утробы матери и ему сразу становится страшно. Он плачет. Пока ребенок был в утробе, он находился в закрытом пространстве, чувствовал себя защищенным и зависимым одновременно. Теперь он выходит наружу, обрезается пуповина. Маленький человек испытывает внезапный ужас перед этим бесконечно открытым пространством, незащищенностью. Фрейдизм учит, что одним из возможных человеческих комплексов является абсурдное, а потому подсознательное желание попасть назад в утробу, чтобы не нужно было заботиться о пропитании, об организации жизни, ни о чем. Чтобы тебя там держали в устойчивом и немного подвешенном состоянии. Фромм рассматривает переход к рыночному капитализму как своеобразный аналог такой индивидуальной трансформации. Докапиталистическое традиционное общество создавало порядок, где человек, с одной стороны, несвободен, но, с другой стороны, защищен. И его несвобода, и его защищенность полностью предсказуемы, устойчивы. Если человек родился, допустим, крестьянином, то и умрет крестьянином, родился самураем, то и останется таковым до конца своих дней. На протяжении всей жизни он знает, кем был и будет, и об отношениях с остальными индивидуумами; он знает, что его ждет, чего может достичь и на что не способен. Он абсолютно уверен в своей жизни. Но эта уверенность оборачивается несвободой, отсутствием вертикальной мобильности. Почти невозможно изменить свой социальный статус, образ жизни. Такая связь между безопасностью, несвободой и предсказуемостью обеспечивает определенную стабильность. Но начиная с эпохи Ренессанса возникают новые общественные силы и отношения. Первый этап - это открытие свободы и возникновение капитализма в конце XV - начале XVI века. Этот этап продолжается до середины XVII столетия. Перед нами потрясения, разрушение старых связей, когда в один прекрасный день люди обнаруживают, что можно жить совершенно иначе, чем прежде. Появляются огромные возможности, человек может стремительно обогатиться, переехать в другую страну, но его уже никто не защитит. Связь человека с государством сводится к минимуму: надо платить налоги и чтить Уголовный кодекс. Да и это не совсем обязательно. Рушатся цеховые правила, моральные устои. Невозможно полагаться на окружающих. Азарт соединяется со страхом. Люди вокруг становятся непредсказуемыми, ведь каждый из них точно так же экспериментирует со своим будущим. Вместе с незащищенностью, непредсказуемостью приходит и столкновение с новыми силами, с которыми человек раньше не сталкивался. Главная из этих сил названа Марксом: рыночная стихия, анархия рынка. Свобода от старых пут, феодальных обязательств, лояльности перед государством дополняется зависимостью от курса денег, от внезапных колебаний экономического цикла. Если старые связи были предсказуемы, то «невидимая рука рынка» карает и поощряет непредсказуемо (не случайно возникает протестантский фатализм).
Рыночная стихия оказывается очень мощным и совершенно неуправляемым процессом. Самый замечательный предприниматель может вдруг обанкротиться. Протестанты считали это произволом, причудами бога. То, что могло принести успех, когда рынок был на подъеме, во время спада погубило бизнес. Свобода от людей и власти оборачивается несвободой от обстоятельств. Раньше обстоятельства были как бы заданы, теперь они постоянно меняются.
По мнению Фромма, капитализм проходит через несколько периодов таких потрясений. Потрясения раннего капитализма, эпохи торгового капитала, сменяются относительной стабильностью. Но это равновесие разрушается при переходе к массовому индустриальному производству. Мелкий буржуа, который как-то приспособился к рыночной системе, сталкивается с мощной волной инноваций, подрывающих его бизнес. На смену ремеслу и даже традиционной фабрике приходит обезличенное конвейерное производство.
Торжествуя, индустриальный капитализм радикально меняет мировую систему, нормы и стандарты поведения, которые кое-как сложились в рамках капитализма традиционного типа. Иерархия буржуазного общества вновь начинает резко перестраиваться. Правила игры формулируются заново. С технологической революцией (Фромм пишет про заключительный этап индустриализации) приходит урбанизация, приходит массовая пролетаризация и уходит мелкое производство, мелкие лавки с трудом выживают.
Тут, в скобках, надо заметить, что живучесть мелкотоварного производства марксисты всегда недооценивали. Марксу было очевидно, что ремесло уходит в прошлое. Возникало ощущение, будто скоро не будет и крестьянства, его заменит индустриализированная капиталистическая ферма с наемными рабочими. А крестьян или мелких фермеров, скорее всего, вытеснят с рынка, они разорятся. Мелких лавочек не будет, будут большие магазины. Маркс еще не знает слово «супермаркет», но тенденция ему совершенно ясна. И вот прошло сто пятьдесят лет, пришли супермаркеты, современные технологии, но лавочки все равно кое-как существуют, потому что благодаря жестокой самоэксплуатации мелкое производство оказывается очень устойчиво. Оно находит себе место в иерархии новых технологических систем. Только это относится к мелкому производству как к технологическому или организационному феномену. А вот к конкретному производителю это может и не относиться. Они разоряются сотнями тысяч. С точки зрения системы это не имеет значения: разорится один, на смену ему придет другой, такой же бедолага, который будет - в отличие от наемного работника - сам себя эксплуатировать, не протестуя, не устраивая забастовок и не вступая в профсоюзы (он ведь сам хозяин, собственник!). Для мелкого буржуа, оказавшегося в подобном положении, жизнь становится повседневным кошмаром.
Забегая вперед, можно сказать, что нечто подобное мы переживаем и на рубеже XX и XXI веков. «Бегство от свободы» хорошо помогает понять то, что происходило в России после 1991-1995 годов, когда рушились советские нормы, обеспечивавшие защищенность и устойчивость, но в то же время лишавшие граждан свободы. Точно так же можно посмотреть на современный Запад, где новый виток технологической революции подрывает правила и отношения, типичные для индустриального общества 1960-х и 1970-х годов.
Фромм глубоко убежден, что мы должны подвергнуть анализу вообще само понятие свободы. Капитализм дает людям так называемую «негативную свободу». Это свобода от внешних обязательств, от корпоративных, феодальных, бюрократических пут. Возникает тот самый индивидуум «гражданского общества», о котором писали Гегель и Маркс. Он, как человек-собственник, должен себя постоянно отстаивать, защищаясь от всех других индивидуумов, на определенном правовом поле. С точки зрения Фромма, проблема капитализма состоит в том, что негативная свобода абсолютно нестабильна. Она оставляет нас несвободными по отношению к экономической системе, к рыночным факторам, которые буржуазному сознанию кажутся стихийными. На самом деле за этими факторами могут выступать интересы крупных капиталистических корпораций. Но они, в отличие от государства, не обязаны действовать и принимать свои решения публично. Они воздействуют на рынок. Например, через управление спросом. Такое управление спросом, проводимое корпорацией, которое для нее самой является осознанным действием, для мелкого бизнесмена на другом конце рынка является некоторым стихийным, непонятым процессом. Бедствием, которое как-то само на него обрушивается. Например, нефтяные компании играют с ценами на бензин, а маленький магазинчик разоряется.
С точки зрения Фромма, задача социализма состоит в переходе от негативной к позитивной свободе. Позитивная свобода - то, что позволяет нам трансформировать обстоятельства, коллективно, совместно менять и совершенствовать правила игры. Создавать новый порядок, когда люди уже осознанно будут управлять своей судьбой. Но между негативной свободой и позитивной свободой дорога непрямая. На этом пути господствует стихия страха. Негативная свобода через некоторое время оборачивается своего рода эскалацией угроз. Демократия становится ругательным словом. Сильная власть - заветной мечтой. Непредсказуемость рынка порождает мистические ожидания, направленные на приход начальника-спасителя. Мелкобуржуазное дезориентированное сознание не способно к адекватному анализу. Начинаются поиски врагов - инородцы, масоны, евреи, мировой заговор.
Если взглянуть с точки зрения теории Фромма на опыт последних двух десятилетий, параллели просто бросаются в глаза. Рост ксенофобии, возвращение на политическую сцену всевозможных фашистских движений - все это наблюдается по всему миру. Религиозный фундаментализм (хоть христианский, хоть мусульманский, хоть иудейский) находится на подъеме - он порожден теми же страхами, той же мечтой о прошлом.
Постсоветский человек, конечно, социально отличается от мелкого лавочника из книги Фромма. Но от классово сознательного пролетария, описанного Лениным, он отличается еще больше. Мелкий чиновник, функционер советской системы, сотрудник аппарата военно-промышленного комплекса, потерявший работу и привычное место в жизни, так же мечется, так же не понимает, что с ним произошло. Некоторые, везучие, становятся олигархами. Большинство превращается в маргиналов.
Напряженное ожидание спасителя - в сочетании с полной неспособностью к сознательным и адекватным действиям - объясняет, почему подобный человек возлагает надежды на политиков, подобных Владимиру Путину или Дж.Бушу-младшему, не предлагающих ничего, кроме агрессивно-самоуверенной риторики. Но именно эта показушная самоуверенность власти (нередко порожденная как раз ее внутренней неуверенностью) привлекает напуганного и дезориентированного маленького человека.
Во времена английской буржуазной революции Томас Гоббс не случайно писал про «войну всех против всех». Чтобы прекратить это ужасное состояние, нужна очень сильная власть. Пусть тираническая. Пусть незаконная. Лучше ужасный конец, чем ужас без конца.
Государство всех поставит на место, наведет порядок, но, конечно, свободой придется пожертвовать ради обеспечения безопасности. Правда, замечает Фромм, безопасность не будет обеспечена. Да, Большой брат защитит вас от хаоса, но кто защитит вас от самого Большого брата? Кто гарантирует предсказуемость и эффективность его решений? Откуда уверенность, что он не приведет нас в тупик или к новой катастрофе?
Назад в утробу пути нет, невозможно вернуться в прошлое. Старые, разрушенные связи невосстановимы, они уже технологически невозможны. Мы можем только имитировать, симулировать эти связи и отношения, симулировать защищенность. По Фромму, социальная защищенность, предоставляемая тоталитарными режимами, является в значительной мере искусственной. Государство, являясь защитником, одновременно является и главной угрозой. Традиционное государство не обладало такой мощной репрессивной машиной, оно развивалось на другой технологической основе, его репрессивная машина была связанна традиционными обязательствами, устойчивыми отношениями. Новая репрессивная машина работает по своей собственной логике и может придавить кого угодно. Человек снова оказывается в состоянии страха, но страх меняется. Раньше были размытые, неопределенные угрозы, тайные вызовы, теперь страх концентрируется в одном месте, и это место государство.
Источник страха и источник защиты один и тот же. Сознание маленького человека становится совершенно невротическим. По Фромму, это сознание мелкобуржуазное. Пролетариат должен черпать чувство защищенности не из связи с государством и традиционных пут, а в собственной классовой солидарности. Это не просто красивые слова. Тот, кто сталкивался с реальностью классовой борьбы, знает, что солидарность и самоорганизация являются единственным по-настоящему надежным - и возвышающим личность - способом самозащиты. Объединенные трудящиеся готовы противостоять как государству с его репрессивной машиной (которая неожиданно начинает давать сбои), так и пресловутой рыночной стихии. Да, борьба может быть проиграна, даже очень часто она бывает проиграна, но человек, вступающий в борьбу, не отдает себя на волю бога или обстоятельств. Он защищается. Действует осознанно, как личность.
С другой стороны, Фромм пишет о развитии демократии через механизм коллективной самоорганизации. Тоталитарная система держится на общественной разобщенности. Там, где общество солидарно, тоталитаризм невозможен.
Разумеется, Фромм прекрасно понимает, что кроме тоталитарной системы есть и другие формы контроля. Потому в более поздний период своей жизни он задается теми же вопросами, что и Маркузе. Он говорит о формирующемся в буржуазном обществе агрессивном характере или об агрессивной личности. Есть два сценария поведения. С одной стороны, возможен сценарий поведения идеального пролетария, который находит защиту через солидарность, организуется, отстаивает свои права, становится гражданином. Но с другой стороны, есть так называемая мелкобуржуазная личность. Причем эти мелкобуржуазные личности по социальному положению могут быть абсолютно пролетарскими. Когда Фромм говорит о мелкобуржуазной личности, он не имеет в виду, будто рабочий обязательно должен иметь пролетарскую психологию. Это ведь всего лишь идеальные типы.
Агрессивная личность склонна искать врагов. Страхи надо персонифицировать. Размытый страх становится менее страшным, если его проецируют на какой-то объект. Этот объект не является на самом деле источником угрозы, более того, чем менее он является реальным источником угрозы, тем удобнее именно на него проецировать свой страх. Поэтому еврей, темнокожий, в нашем случае кавказец - это совершенно идеальные объекты страха, потому что на самом деле при любых проблемах, с которыми можно столкнуться при контакте с тем или иным подобным объектом, есть гораздо более опасные существа, с которыми лучше не сталкиваться вообще. Предпочтительно направить свою фобию на объект, более или менее вмещаемый в сознание. Представление о конфликте с собственным государством и крупным бизнесом для отдельного человека гораздо страшнее, чем любые кошмарные фантазии о «мировой закулисе».
Огромная государственная машина для маленького человека - тоже мистический объект. То же относится и к огромной корпорации. При столкновении с ними маленький человек твердо знает, что ТАКОЙ объект его уничтожит. Раздавит, не заметив. Шансы индивидуального сопротивления настолько не равны, что нет даже смысла думать о возможности противостояния. А вот объект, выраженный в кавказце, торгующем на рынке, в еврее-ростовщике, в некультурном темнокожем, который сидит в метро и не знает правил цивилизованного поведения (кстати, объект в бытовом отношении часто и в самом деле весьма неприятный), - такой объект по крайней мере сопоставим с маленьким человеком по физическому и политическому весу. Этот объект, в силу своей конкретности, является оптимальным врагом. Он осязаем, видим, доступен. Фобия, естественно, переносится сюда, а дальше уже вопрос технологии, как эти фобии будут использоваться государством, отдельными партиями, политиками. На основе этих фобий создаются механизмы иерархической мобилизации, которые внешне даже похожи на проявления солидарности - лишь с той разницей, что все направлено на ложный объект и управляемо вертикально. Солидарность, по Фромму, построена на сознательном объединении людей. Это совершенно другой механизм. Вертикальная мобилизация - в случае успеха - позволяет построить людей и организовать их для действий, абсолютно чуждых их интересам. Как в армии: мобилизуют крестьян, делают из них солдат и отправляют расстреливать крестьянские бунты.
Чем более человек является рабом своей фобии, тем меньше он способен осознать свои интересы. Агрессивный характер представляет реальную угрозу. Он проявляется в двух типах поведения - коллективном и индивидуальном. Напуганный человек склонен к неспровоцированной агрессии. Известно, что на фронте многие героические поступки совершаются от страха. В быту результаты могут быть менее привлекательными. Испуганный человек готов нанести удар первым. Только не знает - куда. В Америке нередки случаи, когда вполне добропорядочный обыватель вдруг «слетает с катушек», хватает автоматическое ружье и начинает расстреливать всех подряд. Значит, тайные страхи вырвались наружу.
Однако демократический капитализм находит и способы гасить подобную агрессию, снимать стресс. Человек, например, идет в супермаркет. Вместо того чтобы всех подряд убивать, он начинает что попало покупать. Согласитесь, это все-таки не так опасно. Чем больше он покупает, тем больше успокаивается. У него появляется ощущение власти, контроля над обстоятельствами. Но потом, через некоторое время, стресс вернется. Все же супермаркет по сравнению с тайной полицией есть наименьшее зло, хотя функции их примерно одинаковые.
Пик подъема Франкфуртской школы пришелся на 1960-е годы. С 1970-х годов начинается ее упадок. Все главное сказано. Мыслители стареют и начинают умирать. Маркузе даже в самом конце жизни был интеллектуально очень продуктивен, но школа в целом становится достоянием истории. В последние годы жизни Маркузе много думал о технологической революции, во многом опережая свое время. У него появляется мысль о том, что новая технологическая революция одновременно создает новые формы отчуждения, дает государству и корпорациям новые механизмы контроля, но те же технологии откроют и новые перспективы освобождения. Маркузе еще не знает, что это будут за новые технологии. Персональный компьютер еще не продается. Слово «Интернет» еще не придумали, мобильных телефонов нет. Потому рассуждения Маркузе кажутся немного абстрактными. Даже сам термин «новые» или «высокие» технологии, который сейчас мы повторяем на каждом шагу, тогда был не в обиходе.
Лешек Колаковский в начале 1980-х очень потешался над идеей «новых технологий», высказанной Маркузе. Что за странные технологии, которых еще нет? Что за нелепая идея про какую-то информационную революцию? Между тем Маркузе вовсе не был пророком, угадавшим будущее интуитивно. Просто все ключевые технологические идеи, породившие перемены 1990-х годов, были уже разработаны и даже внедрены в военно-промышленном комплексе 1970-х. В последующие три десятилетия мы лишь видели развитие той технологической парадигмы, которая была заложена ранее. Потому Маркузе не мог предсказать конкретные формы (например, мобильный телефон со встроенным модемом), но в отличие от ограниченного мещанским кругозором Колаковского прекрасно понимал, в каком направлении все движется.
Итак, новые технологии будут служить для контроля над личностью: с их помощью можно будет подсматривать, подслушивать, отслеживать передвижение граждан, давать им бесконечные указания, промывать им мозги рекламными сообщениями. Сами технологические новинки будут стимулировать безумную гонку потребления (у вас уже есть телефон полифоническим звуком и модными мелодиями?). Но те же технологии дадут личности новые возможности, новый доступ к информации и, соответственно, шанс вырваться из-под контроля, преодолеть свое индивидуальное отчуждение.
В конце 1990-х годов это выглядит уже совершенно реально. Маркузе вплотную подошел к новой проблематике связанной с Интернетом, хакерством, сетевой организацией и т.д. Он сделал первые шаги для того, чтобы дать диалектическую и марксистскую интерпретацию технологическом революции. Но это не более чем странные намеки, просветления в поздних работах Маркузе. Дальше он продвинуться не может, потому что таких технологий еще нет. Он тонко, чисто философски предсказывает неизбежное их появление.
Жан-Поль Сартр в определенный момент стал, как сейчас бы сказали, культовой фигурой. Он был очень популярен в 40-е годы, потом ушел в тень. В 1970-е годы Сартр становится кумиром. Его экзистенциализм, соединенный с марксизмом, давал своего рода культурную основу для бунта нового поколения. Другое дело, что у Сартра в 1970-е годы остается очень мало экзистенциализма - он становится прежде всего марксистом. Да, он по-прежнему поднимает вопрос о свободе, о роли интеллектуалов (потому что для него интеллектуал - это действующий человек, который обладает абсолютным пониманием своей роли, своего места в обществе и способен совершать поступки, осознанно изменяющие это общество). Сартр противопоставляет революционного и буржуазного интеллектуала. Последний является просто «техником практического знания». Это человек, которого система востребовала для выполнения определенных функций, связанных с некоторым уровнем образования, доступом к информации и т.д. Солженицын называл таких людей «образованщиной». А есть интеллектуал, выступающий как революционный субъект. Этот больше похож на российское представление об интеллигенте. Перед нами человек, который обладает не просто набором знаний, но и набором этических норм. А главное - определенным уровнем сознания, пониманием своей роли в системе и структуре общества. Этот человек осознанно отказывается выполнять отводимую ему роль, он способен выйти за пределы «техники практического знания», создать новые модели поведения. Интеллектуал сам становится моделью поведения, нормой, образцом.
Из французского движения 1968 года выросло еще очень много интересных явлений. Наряду с Сартром выступали и авторы молодого поколения. Например, Ги Дебор, написавший знаменитое «Общество спектакля». Дебор воспринимает буржуазное общество в первую очередь не как систему потребления, а как систему, создающую зрелища, как имитацию реальной жизни. Если Франкфуртскую школу интересовал «хлеб», то Дебор сосредоточился на «зрелищах». То, что для Маркузе манипуляция, для Дебора представление. Политическая борьба, интеллектуальные дебаты, соперничество художественных школ - все теряет реальный смысл, превращается в зрелище, за которым нет никакого реального смысла. Выборы делаются чем-то вроде спортивного состязания, Олимпийских игр. Реальные политические вопросы решаются в другом месте, реальная экономическая власть сосредоточена в иных руках.
Мы являемся статистами и зрителями спектакля одновременно, но мы не способны его режиссировать. Средства массовой информации являются как бы таким инструментом режиссуры, с помощью которого нами управляют. Россия 1990-х годов - классическое «общество спектакля», что отражено в «Generation П» Виктора Пелевина. Можно сказать, что Пелевин просто доступными ему средствами пересказал Дебора.
Когда работал Дебор, в самом начале 70-х, роль телевидения еще не была столь огромной, как теперь. Уже для «франкфуртцев» было понятно родство политической пропаганды и рекламы, но понимание средств массовой информации как инструмента управления в полной мере появляется именно у Дебора. Поэтому, например, для движения 60-х годов одним из ключевых лозунгов было: «Осторожно, телевизор лжет!» - не смотреть телевизор, не верить тому, что там говорят, не участвовать в спектакле или создать свой спектакль. Отсюда - контркультура.
Другое дело, что быстро обнаруживается: контркультура легко интегрируется в массовую культуру. Прямой, жесткой границы между массовой культурой и контркультурой нет. То, что сегодня считается контркультурой, завтра становится массовой культурой. В этом, кстати, состоит феномен MTV. С помощью программ MTV импульсы альтернативной культуры преобразуются в материал для коммерческой деятельности, массового потребления.
Американский социолог Том Франк очень хорошо показал, как контркультура 1960-х на протяжении последующих двух десятилетий осваивается и поглощается «обществом спектакля». То, что мы предлагаем как альтернативу, через какое-то время становится инструментом управления нами. Репрессивная терпимость в этом является как бы технологией превращения.
К 1950-м годам кажется, что анархизм уже совершенно мертвое движение, принадлежащее истории. Конец 1960-х годов становится временем, когда резко усиливается интерес к анархизму. Однако в студенческом бунте 1968 года анархизм как будто переживает второе рождение. Критика старых левых со стороны новых левых была направлена на бюрократизм, на партийный централизм. Соответственно, марксизм как в ленинской интерпретации, так и в версии Каутского воспринимался многими лишь как подготовка к сталинизму. Все марксистские партии показали себя не с лучшей стороны, а следовательно, рассуждали активисты студенческого движения, возможно, что анархисты в полемике с марксистами были не так уж не правы.
Возникает увлечение альтернативной историей русской революции, увиденной не с позиций большевиков, а с позиций Нестора Махно и других крестьянских анархистских движений. Поразительно, сколько диссертаций пишется в это время во Франции о батьке Махно. Кстати, Махно после Гражданской войны бежал во Францию, потому было легко писать, имелись архивные материалы.
Но далеко не все критики большевистского централизма полностью отвергают марксизм. Многие считают, что элементы анархистской идеологии должны быть соединены с марксистской теорией. Другие согласны с анархистами в критике централизма, но ищут опору не в анархистских идеях, а в самом же марксизме. В частности, в идеях Розы Люксембург, отстаивавшей преимущества спонтанной борьбы, выступавшей за самоорганизацию масс. Роза Люксембург не отрицала необходимости партии, но подозревала Ленина и Троцкого в том, что они преувеличивают значение партийной дисциплины.
Здесь неоанархистская критика марксизма соединяется с самокритикой марксизма. Другое дело, что Роза Люксембург нередко интерпретируется скорее в анархистском ключе: стихийный протест как самоцель, движение, которое само находит себе дорогу. Реальная Роза Люксембург потому и была марксисткой, что понимала недостаточность стихийности, она выступала за сочетание стихийной борьбы с идейной и политической работой, которая ведется последовательно и организованно.
Некоторые марксистские течения усваивают целый ряд аргументов и идей из анархистской концепции и начинают, включая эти идеи в более широкий марксистский контекст, использовать как свои собственные.
После краха мирового коммунистического движения в начале 1990-х годов наиболее заметно влияние анархизма и анархо-синдикализма стало именно в бывших коммунистических партиях (в Левой партии Швеции, в итальянской Rifondazione Communista). Это закономерно: люди пытались доказать окружающим и самим себе, что окончательно порвали со сталинизмом. И одновременно им нужна была радикальная риторика, отличающая их от социал-демократов.
Теоретическим продолжением той же традиции стали в Италии работы Тони Негри, включая крайне модную в начале 2000-х годов «Империю», написанную Негри в соавторстве с Майклом Хардтом.
События 1968 года дали новый импульс и для развития троцкистского движения. В отличие от анархизма оно отнюдь не было к 1960-м годам мертво. В 60-е годы возникает бешеный интерес к работам Троцкого, огромное количество молодых интеллектуалов становятся троцкистами. События студенческой революции привели к радикализации множества молодых людей. Они искали для себя революционную организацию. Старые коммунистические партии казались реформистскими и недемократическими. Троцкистские группы, пусть малочисленные, предлагали образец настоящей революционной организации. И не проблема, что они малы. Ведь у Ленина с Троцким вначале тоже массовой партии не было. Но благодаря правильной политике они ее создали.
Значит, секрет превращения маленькой революционной группы в массовую силу - в правильной политике. Но где критерий правильной политики? Именно из-за этого троцкистские группы начинают ссориться и колоться. Вместо нескольких небольших организаций возникает множество крохотных. Они размножаются делением.
Во Франции популярен экономист Эрнест Мандель. В Британии крупнейшую троцкистскую партию создает Тони Клифф. И тот и другой выступают за революцию, критикуют сталинизм, но ведут и резкую полемику друг с другом. Нужна новая революционная организация, но для того, чтобы не повторить ошибок прошлого, надо дать четкую оценку советской бюрократии. Различие в оценке - основа для острых политических разногласий. Мандель говорит, повторяя Троцкого, что в СССР - выродившееся рабочее государство. Клифф заявляет, что в Советском Союзе сложился государственный капитализм. Их разногласия кажутся непримиримыми.
Интерес к теоретическим вопросам привел к тому, что именно троцкистские кадры получали самое качественное марксистское образование. Многие из тех, кто увлекался Мао, ничего нового не прочитали, да и самого Мао тоже не прочитали. По окончании студенческой революции они из «новых левых» стали обычными буржуа. Троцкисты проводили жесткое обучение кадров. Из бывших революционных студентов получались профсоюзные лидеры, множество университетских профессоров, продолжающих преподавать марксизм.
К концу 60-х годов обнаруживается, что самые серьезные успехи «новых левых» были достигнуты не в деле преобразования общества, а в плане личной карьеры. Движение было мощным, оно дало толчок для повышения вертикальной мобильности в обществе. Выходцы из «кирпичных университетов» все-таки одержали историческую победу над джентльменами. Это был тот самый последний бой, который позволил сформировать новые политические элиты, адекватные задачам социального государства. В Англии, например, появились политики, которые говорили на нормальном английском языке, а не на аристократическом жаргоне. Но чем больше они завоевывали позиции в обществе, тем менее радикальными становились. Вчерашние бунтари, герои баррикад оказались депутатами парламента, профессорами, министрами, модными социологами, известным писателями и т.д. Последнее поколение Франкфуртском школы в лице Хабермаса и Негта стали идеологами левого крыла социал-демократии. Причем в случае с Хабермасом трудно говорить уже даже о левом крыле. Это просто политическая философия, не отрекающаяся от марксизма, но вполне укладывающаяся в рамки буржуазной общественной мысли.
Хабермас пишет про очень важные вопросы. Он изучает социальную сферу, значение которой в обществе существенно повышается.
Хабермас показывает, что по мере того, как развивается общество, в нем начинает нарастать значение внеэкономических факторов. Мы освобождаемся от вопроса о том, где достать пропитание, как не умереть с голоду. Такие вопросы, как потребность в образовании, здравоохранении, культуре, потребность в общении, кстати говоря, потребность и солидарности и т.д., выходят на передний план.
Кто является представителем социальной сферы? Социал-демократия. Можно сказать, что социал-демократия, переставшая быть революционной и даже реформистской силой, - это политическое воплощение социальной сферы, представитель ее интересов. Разумеется - в рамках капитализма и социального государства. Бюрократическая машина социал-демократической партии - вот высшая форма представительства социальной сферы в рамках такой системы.
Часть бывших «новых левых», получив посты в университетах США, создала так называемый «аналитический марксизм». Здесь можно вспомнить работы Эрика Олина Райта о классах: привлекается огромная масса эмпирических данных в духе стандартной американской социологии. В итоге, написав огромный том о классах, Райт приходит к двум выводам. Во-первых, что в Америке рабочий класс существует, а во-вторых, что у него есть определенные элементы классового сознания. То есть подтверждаются два тезиса, которые среди марксистов считаются самоочевидными. Но обращается-то Райт не к марксистам и даже не к левым, а к либеральным академическим элитам. Он интегрирует марксистские гипотезы в академическую социологию, доказывая их соответствующей аргументацией.
Наконец, следующее поколение, которое в революционных битвах 1968 года не участвовало либо застало их в совсем юном возрасте, начало отходить не только от марксизма, но и от левых идей в сторону постмодернизма.
Концептуальная основа постмодернизма есть отсутствие каких-либо целостных концепций. Значит, можно быть немного марксистом, немного либералом, слегка анархистом, кое в чем консерватором. Главное - быть эклектичным.
«Большие нарративы», «тотализирующие дискурсы» (т.е., попросту говоря, теоретическое мышление) объявляются не только достоянием прошлого, но и закрепощающим мышление. Чтобы раскрепостить мысль, надо отказаться от всякой системной логики, а в идеальном случае - вообще от всякой логики.
Это, на мой взгляд, очень закономерный результат деградации западного марксизма как общественного движения. По мере продвижения по социальной лестнице люди начинали формировать новую идеологию. Если с помощью бунта они заставили старые элиты потесниться и заняли определенное положение в системе, то теперь приходится решить очень сложный вопрос. С одной стороны, новый социальный статус предполагает примирение с системой. Но с другой стороны, простой отказ от прежнего радикализма, переход на консервативные позиции невозможен. Ведь нынешнее процветание достигнуто благодаря прежнему бунту. Интеллектуально и политически дезавуировать свой бунт значило бы подорвать собственное нынешнее положение, представить себя обыкновенным перебежчиком, карьеристом и предателем.
Значит, надо соотнести свои нынешние позиции с прежним бунтарством. Если человек (как Йошка Фишер в Германии) сначала кричал «долой государство», а потом стал министром, то надо доказать, что одно не противоречит другому. Все ведь знают, что если бы в 1970-е годы Фишер не кричал «долой государство», то в 1990-е он бы не стал министром. Его просто никто бы не знал. В постсоветском обществе человек мог быть профессором марксизма-ленинизма, а на следующий день выйти и сказать: «Все, что я вам преподавал предыдущие годы, все, что я писал в своих диссертациях, - это полная ахинея. Но я все равно профессор и великий специалист». Никто не требовал, чтобы таких людей лишали научных званий и права преподавать общественные науки. Никто не задавал вопросов, потому что спрашивать было некому. Немногие, кто мог что-то спросить, были счастливы уже тем, что их вернули из тюрем и психиатрических больниц.
Но в западном обществе проблема существовала. Хотя бы потому, что далеко не все участники движения сделали карьеру. А память у многих оказалась на редкость хорошей. И вот тут-то на выручку нашим героям приходит постмодернизм. Эта методология идеально помогает решению личной моральной проблемы для определенной категории интеллектуалов. Можно, с одной стороны, сохранить преемственность по отношению к радикальному «дискурсу» (не предлагается же вернуться на позиции позитивизма и классического либерализма), а с другой стороны, поставить обрывки произвольно препарированных радикальных идей на службу консервативной, в сущности, идеологии. Ибо отказ от «больших нарративов» и «тотализирующих дискурсов» означает, если перевести на человеческий язык, отказ от какого-либо осмысленного и целостного проекта преобразования общества. Иными словами, отвергается не только революция, но и всякий сколько-нибудь последовательный реформизм.
Революционный смысл отвергается не во имя консервативного смысла, а во имя отказа вообще от всякого смысла. Но с точки зрения социальной практики последний вариант, может быть, даже хуже.
С точки зрения постмодернизма настоящий радикализм состоит не в том, чтобы изменить общество, а в том, чтобы осознать значение всех маленьких и частных групп в этом обществе и понять самооценку этих групп. Ален Турен во Франции, например, говорил, что главное - иметь ценности, выходящие за пределы буржуазных ценностей. То есть общество может остаться таким, какое оно есть, но я, как интеллектуал, способен выработать ценности более высокого порядка. И жить соответственно. Причем традиционные ценности рабочего движения, революционной борьбы и классовой солидарности как раз отвергаются. Ведь они порождены буржуазной эпохой, а не информационной революцией, например.
Интеллектуал с презрением отвергает узкую идеологию промышленного рабочего. Зато для него становятся крайне важны символические принципы и лозунги. Необходимо обязательно квалифицировать все возможные группы. Уточнить, в чем ущемлены права гомосексуалистов, в какой мере недоучтены интересы женщин, насколько серьезны культурно-этнические проблемы пуэрториканцев, как проявляется сегодня дискриминация негров. Все перечисленные проблемы совершенно реальны. Вопрос только в том, насколько их рассмотрение приблизит нас к пониманию общей логики, по которой развивается капиталистическая система.
Между тем обнаруживается, что ущемлены и права белых мужчин-протестантов. Затем обнаруживается, что угнетенные пуэрториканцы крайне враждебно относятся к равноправию женщин. А «мачизм» является важным элементом культуры угнетенных народов. В этом месте мнения разделяются. Одна часть постмодернистской интеллигенции понимает, что права женщин все же важнее, ради их торжества можно даже разбомбить несколько городов в Афганистане или какой-либо другой далекой от цивилизованного мира местности. Другая часть, напротив, уверена, что права человека являются очередной ловушкой «тотализирующего дискурса» и нет никаких причин навязывать меньшинствам западные стереотипы вроде уважения к чужой личности.
Если уж заниматься практической работой, защищая интересы представителей ущемленных групп, то проблему проще всего решать в индивидуальном порядке (что уже показали на собственном примере бывшие бунтари). В итоге высший средний класс, ранее пополнившийся некоторым числом выходцев из рабочих семей, впитывает в себя определенное число афроамериканцев, пуэрториканцев, гомосексуалистов. Увеличивается и число женщин, занимающих ответственные посты.
Все это, бесспорно, очень позитивно. Но, увы, это отнюдь не изменяет жизни большинства угнетенных. И тем более никак не разрешает основных противоречий капитализма.
Даже если взять частный вопрос о положении той или иной социально ущемленной или дискриминируемой группы, то продвижение вверх отдельных ее представителей никак не улучшает ситуации. Ведь, например, темнокожий американец одновременно является еще и рабочим, и жителем депрессивного района и т.д. Отмена формальной дискриминации по расовому признаку ничего не меняет. Более того, дискриминация воспроизводится - только в новом виде.
К началу 1990-х годов революционный импульс «западного марксизма» казался полностью исчерпанным. Герои прошлого либо умерли, либо перестали вызывать уважение. Другое дело, что подобный кризис был результатом своеобразного социального успеха. Поколение бунтующих интеллектуалов смогло не только решить свои личные проблемы, но и изменило мир.
Пользователь, раз уж ты добрался до этой строки, ты нашёл тут что-то интересное или полезное для себя. Надеюсь, ты просматривал сайт в браузере Firefox, который один правильно отражает формулы, встречающиеся на страницах. Если тебе понравился контент, помоги сайту материально. Отключи, пожалуйста, блокираторы рекламы и нажми на пару баннеров вверху страницы. Это тебе ничего не будет стоить, увидишь ты только то, что уже искал или ищешь, а сайту ты поможешь оставаться на плаву.