Именно расслоение номенклатуры в конечном счете привело к реставрации капитализма. Возвращаясь к Каутскому, можно сказать, что теоретик немецкого ортодоксального марксизма посмертно торжествует. Получается, что он был прав по отношению к Ленину. Только его правота стала ясна с опозданием на 70 лет. Революция вышла за свои пределы, но в конечном счете вернулась туда, откуда начиналась. Осуществив, впрочем, модернизацию общества.
Модернизация была осуществлена невероятно большой ценой. Но если олигархический капитализм в России стабилизируется и консолидирует свою власть, то не будут ли утрачены и достижения советской эпохи, купленные такой дорогой ценой?
Если по отношению к советской бюрократии Троцкий говорил про выродившееся рабочее государство, то постсоветский капитализм напоминает в какой-то степени выродившееся советское государство. Его конструктивный потенциал остается весьма и весьма под вопросом.
А как оценить то, что произошло со страной в 1990-е годы? Иногда говорят про «революцию», а порой про «контрреволюцию». В этом контексте стоило бы вспомнить движение «Солидарность» в Польше 1980 года. Перед нами массовое рабочее движение, но оно выступает не против буржуазии, а против бюрократического режима, который себя сам называет социалистическим и коммунистическим. Поведение рабочих «Солидарности» заставляет вспомнить образцовые примеры классовой борьбы пролетариата. Но в выигрыше оказывается буржуазия - международная и своя собственная, сформировавшаяся на основе той самой партийной номенклатуры, с которой рабочие так героически боролись.
Одна точка зрения состоит в том, что в Восточной Европе произошла народная демократическая революция. Но то, что должно было стать политической революцией пролетариата, описанной Троцким, почему-то обернулось не торжеством социализма, а реставрацией капитализма. К тому же в самой отвратительной бюрократическо-олигархической форме.
Другая точка зрения, высказанная восточноевропейскими социологами, состоит в том, что произошла реформа системы, своего рода освобождение номенклатуры. Да, было великое освобождение, но освободилось не общество от номенклатуры, а наоборот. Номенклатура освободилась от социальной ответственности. Бюрократические элиты нашли выход из кризиса, в котором оказалась советская система к концу 1980-х годов. Они укрепили свои позиции, использовав кризис как повод, чтобы пожертвовать остатками обязательств, оставшихся у них по итогам революции 1917 года.
Демократизация есть лишь побочный эффект распада, происходившего наверху. В силу того что номенклатура утрачивает монолитность, становится плюралистичной, допускается гораздо большая демократия в обществе. Овладевая собственностью, элита находит новые способы легитимации, не ссылаясь на революционное наследие, а прикрываясь итогами выборов.
У Троцкого уже в 1936 году была высказана гипотеза относительно подобного развития событий. В его работе «Что такое СССР и куда он идет» (на Западе известной как «Преданная революция») есть место, где он описывает самый худший сценарий. Бюрократия консолидируется, осознает свои интересы, по-настоящему становится классом, превращаясь в буржуазию. Режим идет на диалог и примирение с Западом, приватизирует собственность, создавая тем самым уже полноценный капиталистический порядок. Для Троцкого это некий кошмарный сон, он пишет, что это маловероятно, что это крайний сценарий. Именно этот крайний вариант и оказался самым точным прогнозом...
Можно взглянуть на распад СССР и с точки зрения миросистемного анализа. Тогда придется констатировать, что попытки Советского Союза и его сателлитов выйти из капиталистической системы в очень большой степени способствовали демократизации и модернизации западного капитализма и миросистемы в целом. Они создавали постоянную угрозу для миросистемы и тем самым стимулировали процессы перераспределения долгов, собственности, власти, заставляли правящие классы искать компромисса с трудящимися. Это относится не только к рабочему классу Запада, но и странам Юга - Африке, Азии, Латинской Америке.
Начиная с середины 1970-х годов динамика процесса меняется. Первым сигналом становится возвращение в капиталистическую миросистему стран Восточной Европы, начавшееся не в 1989 году, когда распался Варшавский договор, а в 1973 году в связи с нефтяным кризисом. Тогда после нефтяного кризиса брежневское руководство СССР приняло стратегическое решение. Стало окончательно ясно, что можно не проводить внутренние реформы, поскольку высокие цены на нефть позволяли ничего не менять - ни в СССР, ни в братских странах.
Никаких реформ не надо, не надо ломать себе голову над тем, как повысить эффективность системы, как стимулировать инновации, все, что нужно, - купим. Нефть стремительно поднялась в цене в 1973 году. Советское руководство использовало эту ситуацию, чтобы начать подкупать собственное население, пытаясь обеспечить более высокий потребительский стандарт за счет экспорта нефти, газа, сырья. В итоге Советский Союз вернулся в миросистему - в качестве поставщика сырья. В миросистему, с благословения Кремля, вернулись и другие страны Восточного блока.
В начале 1970-х годов СССР начал в международном разделении труда выполнять ту самую роль, которая присуща и постсоветской России - поставщика сырья. Но выполнял он ее с неадекватной своему месту экономической системой и политическим статусом: он был слишком развит и силен для этой скромной роли. Страны Восточной Европы попадают в долговую зависимость от Запада тоже не без помощи СССР, который считался, по существу, гарантом их долгов. В Польше, Венгрии начиная уже с конца 1970-х - начала 1980-х годов обслуживание внешнего долга является структурным фактором экономики. В этом смысле Восточная Европа дает классические примеры периферийного развития. Причем зависимость проявляется не только в том, как осуществляется эксплуатация ресурсов, но и в том, как организована экономика. Постепенно экономика перестраивается с решения внутренних задач на внешние.
Легко догадаться, что проведенная Михаилом Горбачевым перестройка (которая, кстати, совпала со стабилизацией и снижением цен на нефть) закрепляла тот же процесс. Перепуганные хранители советской обрядности говорили про каких-то «агентов влияния», по указаниям иностранных разведок разрушавших великую страну. А на самом деле работал экономический механизм. Политики лишь его обслуживали.
Советский Союз экономически и политически должен перестать существовать, потому что он как социополитическая структура оказался негоден для той новой роли, которую взялся играть в международном разделении труда. Ему нужно создать новую социальную, экономическую и политическую системы, которые были бы адекватны данной роли. В этом смысле поворот к капитализму закономерен, а периферийный характер русского капитализма был в достаточной мере предопределен изначально.
Является ли сложившееся общество в полной мере буржуазным, стопроцентно капиталистическим? Постсоветские структуры отличаются от классической модели свободного предпринимательства, хотя в общем соответствуют динамике позднего корпоративного капитализма. Отличие в том, что модели корпоративного капитализма, которые мы имеем на Западе, все равно вырастали из свободного предпринимательства, а на территории бывшего СССР мы имеем дело с корпоративной моделью, которая вырастает не из свободного предпринимательства, а из государственно организованной экономики. При внешнем сходстве есть некоторые генетические различия. С другой стороны, вспомним Розу Люксембург и Андре Гундер Франка, которые показали, что капитализм, приходя в периферийные страны, не делает их насквозь капиталистическими. Скорее они становятся полукапиталистическими. То есть они становятся капиталистическими в той мере, в которой они включены в международное разделение труда. Их элиты обуржуазиваются и становятся частью международных элит в той мере, в какой они связаны с Западом. Внутри своего общества они могут жить «по традиции», осуществлять старые модели воспроизводства. Причем некапиталистические производственные отношения, поставленные на службу капиталистическому рынку, становятся конкурентными преимуществами. Попросту говоря, если можно поставлять на международный рынок товар, производимый рабочим, которому по полгода не платят зарплату, то это огромное конкурентное преимущество. Правда, это преимущество имеет значение только в той мере, в которой мы работаем именно на мировой рынок. На внутреннем рынке углубляется кризис, потому что этот рабочий ничего не может купить.
Экспортная ориентация экономики способствует закреплению примитивных форм эксплуатации. Открытая экономика требует либерального общества, требует определенной открытости в политике и в социальной практике. Но с другой стороны, та же экономика стимулирует сохранение архаичных, жестких форм эксплуатации. Так рабство в Америке сопровождалось написанием самой передовой конституции. Замечательная американская демократия на первых порах была бы, наверное, невозможна, если бы на Юге нельзя было извлечь прибыль из безжалостной эксплуатации негров, которых просто не воспринимали как граждан.
Марксисты и либералы едины в том, что отмечают противоречие между либеральным и авторитарным началом в постсоветском обществе. Но парадокс в том, что одно тесно связано с другим. Периферийные системы всегда требуют определенной степени либерализма, особенно экономического, но не позволяют действовать полноценной буржуазной демократии. Демократия вовлечет в принятие решении массы, а эти массы явно не заинтересованы в поддержании системы. И подкупить их, в отличие от стран «центра», нечем. Подобное противоречие разрешается на основе олигархической системы. Олигархия по Аристотелю есть ухудшенная форма аристократического правления. Не власть наследственных элит, а власть тех, кто владеет собственностью, имеет привилегии, влияние. Это не тирания - есть определенное подобие демократических процедур. Но не для всех.
Легко догадаться, что такой порядок вещей чреват новым политическим, социальным, экономическим кризисом. Периферийный капитализм в России породил своего рода люмпен-буржуазию и олигархию, выросшие на основе разложения старой советской номенклатуры. Мы получили скорее обуржуазившуюся номенклатуру, нежели полноценный предпринимательский класс. Но это не случайность и не результат ошибок реформаторов, а закономерный результат предшествовавшего развития. В рамках этой системы вряд ли удастся найти эффективную либеральную стратегию модернизации. Любая попытка найти выход на основе либеральных путей столкнется с тем, что либеральные элементы общества теснейшим образом связаны с нелиберальными и даже антилиберальными элементами. Возникает ситуация, на удивление похожая на то, что мы видели в России в начале XX века. Уже идет капиталистическое развитие, есть даже определенные успехи на этом пути, но сложившиеся конкретные формы капитализма и соответствующие им элиты не способны завершить модернизацию успешно. Возникает вопрос о формировании новой политической и социальной силы, способной выйти из этого тупика, изменив правила игры. Может быть, все-таки в конечном счете окажется прав Ленин, а не Каутский?
Российская революция прошла трагическую траекторию, завершившуюся самоотрицанием. Можно ли говорить о русской революции как о потерпевшей неудачу и каковы исторические выводы? Я думаю, что неудачу революция потерпела в той мере, в какой все революции терпят неудачу. Маркузе (ссылаясь на Энгельса) говорил, что всякая революция является преданной революцией, поскольку неизбежно революция вырывается за пределы всех своих исторических задач и пытается решить глобальные задачи человеческого освобождения. А эти задачи невозможно решить с одной попытки.
Но русская революция осуществила огромный исторический прорыв, причем не только по отношению к России, но и по отношению ко всему миру. Ее результат - не только модернизация России, но и демократизация западного мира. Последующий крах и утрата положительных результатов советского периода, в свою очередь, ставят под угрозу результаты революции как внутри России, так, возможно, и глобальные.
Но совершенно очевидно, что революционный импульс не закончился. Если мы возьмем французскую революцию, с которой все революции себя сравнивают, то ведь в ней и термидор, и бонапартизм, и реставрации не были последними фазами. Французская революция проходит фазы: жирондизм, якобинство, термидор, эпоха имперской экспансии, реставрация старого режима. Если мы смотрим на историю русской революции, то при гораздо большей растянутости во времени (во Франции процесс занимает примерно 40 лет, а в России около 80 лет) мы видим ту же динамику. Страна больше, масштабы больше. Сначала Февральская революция, потом Октябрь (Ленин не случайно сравнивал большевизм с якобинством). Затем сталинский термидор, описанный Троцким, явные элементы бонапартизма в позднем сталинском режиме, вызревание в советской системе имперской идеологии, которую так любят ностальгирующие патриоты. Мы видим создание вокруг СССР квазиимперской системы в Восточной Европе. И наконец, крах бонапартистской модели и реставрация буржуазного режима.
Реставрация - это не контрреволюция. Ведь контрреволюция может победить только на ранних этапах революции, когда можно подавить народное движение и вернуть старый порядок. Реставрация - это компромисс новых элит со старыми. Старые элиты побеждены, они возвращаются в основном на символические роли. Гораздо важнее в случае любой реставрации международные элиты. Во Франции важны были не опереточные Бурбоны, которых привезли в своем обозе англичане и русские. Они были формально нужны для того, чтобы показать: монархия восстановлена, традиционный порядок вернулся. Реально суть реставрации в другом. Это компромисс между народившимися в итоге революции новыми верхами, которые уже не хотят иметь ничего общего с революционными массами, и международным сообществом. Для того чтобы быть принятыми в «клуб» международной элиты, надо идти на уступки. И надо демонстративно порвать с революционным прошлым (чего ни французская, ни советская империя сделать были не готовы).
В России династия Романовых была истреблена, так что вернуть их не было никакой возможности. Хотя вопрос ставился и даже тронный зал в Кремле готовили. Но проблема не в том, восстановлена династия или нет. Восстановление к династии было необходимо как символ, как формальный знак, который нужен международным элитам. В данном случае Россия смогла обойтись без этого, поскольку были даны знаки другого рода, и гораздо более впечатляющие. Международный валютный фонд смог вполне осуществить ту функцию, которую во Франции выполнял Священный союз. Приватизация собственности и либерализация экономики - вот главные требования международного буржуазного сообщества, которые были выполнены к полному удовольствию обеих сторон.
Между тем французская революция показала, что реставрация является не последним, а очередным этапом процесса. После нее прошла целая череда новых революционных потрясений. История русской революции тоже не закончена.
Когда Ленин хотел подчеркнуть марксистский характер дискуссии, он неизменно повторял вопрос: в интересах какого класса проводится та или иная политика? Действительно, вопрос о классовом интересе один из ключевых в марксизме.
Маркс подчеркивал, что не он открыл существование классов и борьбу между ними. Понятие класса идет из античности. Разумеется, когда древние греки или римляне говорят о классах, они имеют в виду не совсем то же, что современные социологи. К тому же есть проблемы перевода: древнегреческий язык уникален. Тем не менее можно сказать, что одно из самых древних рассуждений о классе, о классовой природе государства и классовой борьбе можно найти уже в разговоре Сократа с Алкивиадом, изложенном у Ксенофонта.
Понятно, что амбициозного молодого Алкивиада интересовал вопрос о политике. Он задал Сократу вопрос о природе государства, и Сократ, как обычно, начал заваливать собеседника встречными вопросами. В итоге они пришли к очень простому выводу: закон выражает волю господствующего класса. То, что выгодно классу, господствующему в государстве, записывают в закон.
Термин «класс» впоследствии активно употреблялся в древнем Риме. И не случайно понятие «пролетариат» тоже приходит в марксизм из латыни. Из римской истории идет и представление о борьбе между классами. Однако у Маркса были и источники куда более близкие по времени: он неоднократно ссылался на французских историков, которые описывали события Великой французской революции. На материале революционных потрясений конца XVIII века они уже могли дать серьезный анализ классовой борьбы.
Далеко не все историки, давшие Марксу необходимый материал, были радикалами, некоторые придерживались консервативных взглядов. Они просто честно описали и проанализировали то, что произошло в стране в 1789-99 годах. Маркс подчеркивает, что, не будучи первооткрывателем классов и классовой борьбы, он открыл взаимосвязь между социальной структурой и производственной структурой общества. Он показал природу классов как социального института, основанного на экономической структуре и общественном разделении труда. И соответственно, он показал их экономическую детерминированность.
Однако Маркс также показал динамику классовой борьбы, которая, с его точки зрения, должна привести к разрушению капитализма и замене его каким-то другим обществом, которое он называл коммунизмом или социализмом.
При всем том развернутой социологии классов у Маркса нет. Более того, с формальной точки зрения в его текстах обнаруживается противоречие. На мой взгляд, это противоречие кажущееся, но тем не менее оно бросается в глаза. В «Коммунистическом манифесте» написано, что вся история существовавших обществ была историей борьбы классов. Но у того же самого Маркса, а также Энгельса нередко говорится про общество, где еще не сложились классы. Это не только азиатский способ производства. Например, у Энгельса можно найти рассуждения о том, что в феодальной Германии не было сложившихся классов. Вместо них были сословия, более или менее разложившиеся в процессе модернизации.
Сословие не тождественно классу. Сословие - не просто правовое изображение классовых отношений (как порой трактовали феодальное право советские марксисты). Конечно, можно говорить про класс феодалов, и класс феодально зависимых крестьян, и класс буржуа. Но к этому сословная система не сводится. У Энгельса класс и сословия - это абсолютно нетождественные вещи. Впрочем, это и так очевидно, достаточно вспомнить про понятие «третьего сословия», включавшего в себя и крестьян, и наемных рабочих, и буржуазию. Как это можно назвать классом?
При чтении марксовских и энгельсовских текстов, особенно поздних, создается впечатление, что класс в той степени, в которой он описан у Маркса, типичен именно для буржуазного общества. Иными словами, существуют социальные антагонизмы и противоречия интересов, существует общественное разделение труда. И в этом общественном разделении труда большие группы людей занимают определенное место (одни организуют производство, присваивают прибавочный продукт, другие этот прибавочный продукт производят, но не могут его использовать, не могут им распоряжаться и т.д.). Однако эти группы не всегда образуют полноценный класс.
С точки зрения диалектического метода Маркса противоречия являются до известной степени кажущимися. У Маркса, Энгельса, как и Гегеля, есть понятие «Werden» (становление). В добуржуазных обществах мы видим классы, становление которых еще не завершилось, они не до конца оформились. Но они уже формируются и возникают. Потому все-таки можно сказать - в философско-историческом смысле, что вся история есть история борьбы классов. Но если мы будем думать, что все те условия классового взаимодействия и классовой борьбы, которые мы находим в Европе Нового времени, можно обнаружить и в другое время, и в другом месте, нас ждет разочарование. Это еще не классы. В духе Гегеля и Блоха можно было бы даже написать так: еще-не-классы.
У немецкого марксиста Эрнста Блоха было понятие еще-не-бытия: предмет как бы уже существует, но его как бы еще и нет, он находится в процессе становления. Однако тут нас подстерегает еще одна методологическая ловушка, ибо, поставив вопрос, Маркс нигде не дал четкого ответа на него: чем отличается уже сложившийся, ставший класс от еще не сложившегося, становящегося или потенциально возможного класса? Он говорит о «классе в себе» и «классе для себя». Вроде бы понятно, но где критерий?
С этим вопросом мучился и Ленин. Отсюда и явное возбуждение, с которым он записывает внезапно озарившую его (и действительно гениальную) формулировку об общественном разделении труда, - в самом неподходящем месте, в статье о ремонте паровоза. Хорошо, конечно, что рабочие вышли работать в субботу, исходя из исключительно пролетарской сознательности, и починили паровозы. Для советского периода сама идея бесплатной работы на государство очень важна, но я вас уверяю, что, несмотря на весь эмоциональный пафос Ленина, это была достаточно малозначимая ситуация. Марксистская социология, однако, должна была очень благодарна этим рабочим, поскольку именно они спровоцировали Ленина на написание статьи, сделавшейся классической.
Понятно, что общественное разделение труда не совпадает с технологическим. Термин «общественное разделение труда» - очень богатый в социологическом плане. Он позволяет показать общество как производящий, работающим организм, но организм все-таки социальный. Разделение труда не совпадает с производством, оно богаче, разнообразнее. Оно включает в себя целый ряд функций абсолютно не производительных, но абсолютно необходимых, чтобы система в целом функционировала: культура, образование, здравоохранение, правосудие и т.д.
Вопрос о самодостаточности класса оставался в марксизме непроясненным примерно до 1920-х годов, когда марксисты начали несколько, я бы сказал, неблагодарно пользоваться социологией Вебера. Вебер явно не любит марксистов. Марксисты платят ему тем же. Справедливости ради надо признать, что у Вебера было более чем достаточно оснований плохо относиться к современному ему марксизму, на интеллектуальном и культурном уровне. Марксизм Каутского достаточно ученический и схоластический и фактически игнорирует культурный и идеологический компоненты социального развития. Тем не менее Вебер совершенно явно заимствует из марксизма целые теоретические пласты. По возможности не цитируя. Впоследствии марксизм то же самое проделывает с Вебером. Среди марксистских социологов долгое время считалось дурным тоном ссылаться на Вебера.
Вебер дал представление о классе как структуре, построенной на горизонтальных связях. Для Маркса важно, что противопоставляет один класс другому. Для Вебера - что его консолидирует, что его внутренне связывает. Класс - не просто функция в общественном разделении труда, но и некий самодостаточный, устойчивый коллектив, в котором сложилась своя культура, определенная система горизонтальных связей, механизм внутреннего самовоспроизводства. Именно эти механизмы и позволяют классу эффективно справляться со своей ролью в общественном разделении труда. Самовоспроизводство класса не тождественно чисто экономическому процессу, оно не сводится к тому, что люди занимают определенные места в социальной иерархии. Как ни странно, здесь Вебер дает марксистам очень важную подсказку. Он непроизвольно заставляет вспомнить Маркса с его понятиями «класс в себе» и «класс для себя».
Понятия эти восходят к Канту и Гегелю. Но это отнюдь не просто дань философской традиции. Маркс пишет, что рабочий класс был «классом в себе», а потом становится «классом для себя». Что это значит? То, что пролетариат осознал себя как класс. Но ведь это на самом деле удивительно похоже на веберовское представление. О том, как, например, формируется буржуазия. Можно вспомнить его работу про протестантизм и дух капитализма. Это книга о том, как буржуазия из «класса в себе» превращается в «класс для себя», формирует свою идеологию, свою этику, систему взаимоотношений, поведенческих норм. Формирует свои понятия о рациональности, что для Вебера очень важно. И на основе этих понятий о рациональности начинает трансформировать общество вне себя. То есть становится уже «классом для себя», а затем - господствующим классом.
Второй тяжелый вопрос для марксистской классовой теории относится к самому важному и ключевому понятию: пролетариат или рабочий класс? С точки зрения Маркса, пролетариат является революционным классом, поскольку он отчужден от собственности. То есть не заинтересован и воспроизводстве именно данной системной логики, поскольку он не имеет собственности и не имеет, соответственно, доступа к прибавочному продукту, к власти. Власть экономическая осуществляется через распределение прибавочного продукта, который у пролетария отнимают. Но именно поэтому существование пролетарского класса абсолютно необходимо для функционирования системы. Поэтому, как известно по Марксу, буржуазия порождает собственного могильщика. Ей-то пролетариат жизненно необходим, а зато совершенно неочевидно, мягко говоря, нужна ли пролетариату буржуазия.
После того как пролетариат осознает себя, сформирует свою политическую организацию, свою идеологию и культуру, он приобретет необходимые качества, чтобы самому стать правящим классом и уже построить экономическую систему без буржуазии, преодолев капитализм. Но, заметьте, для Маркса понятие «пролетариат» и «рабочий класс» тождественны. Употребляются и то и другое понятия. Это двусмысленная тождественность, она имеет очень простые идеологические и социологические корни, но очень серьезные последствия. Пролетариат середины XIX века является по определению рабочим классом, и ничем другим. Где концентрируются люди, не имеющие доступа к собственности, не имеющие доступа к перераспределению и управлению прибавочным продуктом? Где сосредоточены жизненно важные процессы производства? Кто является непосредственным производителем прибавочного продукта? Понятное дело - рабочие на фабрике. Потому появляется понятие фабрично-заводского пролетариата. Все остальное, по мнению Энгельса, - это либо мелкая буржуазия (крестьяне, ремесленники), либо люмпен-пролетариат, маргиналы, социальные низы, исключенные из производства и общества.
Понятие люмпен-пролетариата очень существенно. Люмпен-пролетариат определяется не по отсутствию собственности (в этом он схож с пролетариатом), а по отсутствию устойчивой социальной культуры, общности, социальных связей. Он не структурирован, в отличие от рабочего класса.
Но, кроме мелкой буржуазии и люмпен-пролетариата, есть и какие-то другие группы, заслуживающие внимания. Уже у Маркса появляются вопросы: а кто такие учителя, какова функция инженеров? По некоторым признакам они вроде как походят на пролетариев, но рабочим классом их никак не назовешь.
Механическое отождествление понятий «пролетариат» и «рабочий класс» типично для всего марксизма первой половины XX века. Правда, возникает еще термин «индустриальный пролетариат» (соответственно, по умолчанию предполагается, что есть какой-то еще пролетариат, кроме индустриального). В южноевропейских странах, таких как Италия, Испания, начинают говорить об «аграрном пролетариате». В России было понятие «беднота», которое в значительной мере совпадает с «аграрным пролетариатом» в Италии (по крайней мере, в тех случаях, когда идет речь о сельских батракax). Но зачастую понятие «сельская беднота» объединяет и малоземельное крестьянство (т.е. все-таки мелкую буржуазию, хоть и совсем нищую, с деревенскими наемными работниками, собственно пролетариями). Однако не является ли правильное использование терминов само по себе фактором формирования класса? Во всяком случае, фактором классового сознания?
Формирование класса является процессом не механическим и не всегда жестко детерминированным. Мы имеем дело с активным процессом самоформирования.
Ведь первоначально было совершенно неочевидно, что водитель паровоза и шахтер составляют один класс. Лишь в процессе формирования класса рабочие разных отраслей и специальностей осознают свою общность, вырабатывают общие нормы поведения, научаются солидарности. Преодолеваются корпоративные, сословные перегородки. Развиваются не только социальные структуры, формируется культура, идеология. Можно говорить о возникновении, пользуясь терминами Грамши, внутриклассовой гегемонии, когда идеи определенной профессиональной или социальной группы становятся ключевыми для самосознания всего класса. Стандарты, нормы поведения, ценности, которые характерны были для индустриального рабочего класса в Италии, в несколько трансформированной форме становятся востребованы наемными работниками аграрного сектора. И сельская беднота начинает себя не просто отождествлять, на идеологическом уровне, с городскими рабочими, но и структурироваться соответственно - создавать профсоюзы, вступать в революционную партию, вырабатывать культуру солидарности, характерную для рабочей среды. В то же самое время в России и на Украине сельская беднота проявляет невероятный политический радикализм, но это не радикализм организованного рабочего движения, не пролетарский по стилю, методам. Не случайно в украинской деревне успехом пользуются Нестор Махно и его анархисты. Большевики оценивают это движение как мелкобуржуазное. Что формально верно. Но почему в одном случае доминирует мелкобуржуазный радикализм, а в другом - традиции рабочей солидарности? Сжечь усадьбу - это вполне анархическое действие. Убить барина, если он, конечно, не успел сбежать. С точки зрения европейского рабочего движения это методы борьбы совершенно недопустимые. В этой же ситуации итальянские крестьяне организованно захватывают пустующие помещичьи земли. Они действуют солидарно. Грабеж усадьбы - это не солидарные действия. Каждый тащит то, что он может утащить. Солидарность тут минимальна. Нужно только общими силами преодолеть сопротивление владельца усадьбы. С того момента, как сопротивление сломлено, каждый сам по себе. И не случайно значительная часть кулаков 1920-х годов во время революции были участниками комитетов бедноты.
Вопрос не только в идеологии. Итальянский аграрный пролетариат на протяжении нескольких поколений социализировался определенным образом. Поэтому у него и идеология была такая, и сознание, и поведение. Некоторые культурно-символические образцы пролетарского поведения в самой Италии заданы были, кстати, именно сельскими выступлениями, а не городскими. Включая в значительной мере антифашистское сопротивление. Партизанские отряды все же не в городе, а в деревне действовали, большинство их участников были крестьяне. В 1944 году Северная Италия была освобождена от немцев не англо-американскими союзниками, а партизанами, главным образом коммунистами и социалистами. В это Сопротивление вливались люди из города и совершенно органично себя там чувствовали. Не было культурного разрыва между городом и деревней. Уровень образования был выше в городе, но люди, попадая в сельскую среду, чувствовали себя среди своих, ибо разделяли общие нормы социального поведения.
Вопрос о классах несводим к разделению труда, это еще вопрос социализации, культуры. В конечном счете вопрос гегемонии.
Во второй половине XX века вопрос уже стоял не просто о деревне и городе. Возникла пресловутая проблема среднего класса. Инженерные профессии стали массовыми. Произошла пролетаризация инженерного сословия. Появились так называемые «белые воротнички».
В XIX веке конторские служащие, конечно, играют важную роль, ни одно производство без них не может существовать, но они не являются массовой социальной группой, а потому не слишком интересуют как социальное явление теоретиков марксизма. Предполагается, что, поскольку они все-таки являются наемными работниками, они должны тяготеть к рабочему классу и осваивать его культуру. Но самостоятельное значение они как социальный слой имеют минимальное, по крайней мере в теории. Массовая интеллигенция, инженерно-технический пролетариат начинают волновать теоретиков лишь позднее.
Инженерно-технический пролетариат - это еще и огромная масса людей, которые втянуты в систему научных исследований. Научные исследования в XX веке переходят из фазы, когда работают отдельные личности (иногда с небольшими группами учеников) к масштабным, организованным исследованиям. Это своего рода индустриализация науки. Работают крупные коллективы, имеющие разделение труда внутри себя, используя индустриальные технологии, сложное оборудование. Происходит переход науки от ремесленной к мануфактурной фазе организации, частично - к индустриальной.
Маркс предрекал, что наука когда-нибудь станет производительной силой. В СССР эту цитату очень любили критически мыслящие теоретики, подчеркивая, что надо считаться с интеллигенцией. Но мысль Маркса имеет и другую, менее приятную для интеллигенции сторону. Речь идет не только о значении результатов научных исследований, но и о том, как они ведутся. Теперь все меньше зависит от творческой личности и все больше от оборудования, от финансирования, от организации. Разумеется, от личности тоже что-то зависит. Например, советские программисты умудрялись на менее мощных компьютерах получать результаты с той же скоростью, что американцы - на более мощных. Американцы просто полагались на свое «железо», а наши - нет, они его еще на программном уровне усовершенствовали (или в некотором смысле обманывали). Но все равно, есть объективные пределы того, что может сделать творческая личность, - без инвестиций и организации. Это, к сожалению, любой профессионал знает на практике.
Если наука стала производительной силой, то люди, которые в ней работают, являются уже непосредственными производителями. Проблема в том, что по своей ментальности, по образу жизни они сильно отличаются от классических понятий о рабочем классе. Образ рабочего сложился в марксистской традиции прежде всего как образ работника физического труда. Именно с физическим трудом связывается представление о пролетариате.
Тем временем у западного рабочего класса тоже меняется образ жизни, ментальность, культура. Это первым замечает Эдуард Бернштейн. Он совершенно неправильно трактует понятие пролетариата. По его мнению, происходит депролетаризация рабочих, поскольку у рабочих появляется собственность - домики, велосипеды, позднее - автомобили. Маркс, однако, говорил не про это, а про собственность на средства производства и на орудия труда, про доступ к распределению прибавочного продукта. А Бернштейн имеет и виду просто приобретение какого-то движимого и недвижимого имущества, позволяющего рабочему освоить некоторые формы буржуазного быта. Однако ситуация осложняется им, что во второй половине XX века рабочие в США получают определенный доступ и к акционерной собственности.
Правда, получая акции, рабочие почти никогда не получали контроль над компанией. Такого никогда не бывало, чтобы в крупнейших компаниях рабочие обладали большинством голосов. В тех немногих случаях, когда рабочие получали большинство акций в средних компаниях, обнаруживалось, что все равно они зависят от банков, от внешних инвесторов (зачастую именно из-за долгов хозяева и уступали акции работникам). Такие компании, как правило, подвергаются очень сильной эксплуатации извне. Механизмы накопления в таких компаниях слабы, что тоже понятно. Поскольку люди получили доступ к собственности, они заинтересованы в перераспределении прибавочного продукта. Накопление капитала вообще не происходит в рамках отдельно взятой компании, тем более - небольшой. Капитал накапливается в масштабах экономики в целом и затем перераспределяется. Поэтому, если вы владеете одной отдельно взятой компанией, это не значит, что вы контролируете процесс накопления капитала и инвестиции. Понятно, что компании, продавшие акции рабочим, становятся объектом эксплуатации со стороны финансового капитала.
Акции становятся ловушкой: работники чувствуют ответственность за компанию, не бастуют, не создают профсоюзов, соглашаются на снижение заработной платы. Иными словами, действительно ведут себя как мелкие буржуа со всей свойственной этому социальному слою недальновидностью.
Сознание, естественно, меняется. С одной стороны, пролетаризируются некоторые социальные слои, включая «белые воротнички», интеллектуалов, которые раньше были ближе к мелкой буржуазии. А с другой стороны, обуржуазиваются некоторые группы рабочего класса. Они становятся, пользуясь ленинским термином, одновременно тружениками и собственниками, то есть мелкими буржуа по определению.
Мелкий буржуа в рамках капитализма - это зачастую не менее, а порой и более угнетенное существо, чем рабочие. Он привязан к своей собственности, эта собственность его закабаляет, он является ее рабом. Его собственность, поскольку она мала, раздроблена, не является достаточной, чтобы участвовать в принятии принципиальных решений, от которых зависит развитие общества. В этом принципиальное отличие мелкой буржуазии от крупной.
Так или иначе к середине XX века мы видим, что первоначальные понятия пролетариата и рабочего класса до известной степени начинают размываться. И не только в идеологии и культуре, но и в самой жизни. Вопросы, казавшиеся очень простыми, приобретают остродискуссионный характер.
Начиная с конца 1940-х годов по мере того, как размываются первоначальные представления о рабочем классе, западная левая социология бьется с понятиями «пролетариат», «средний класс», «рабочий класс». Массы «белых воротничков» уже вполне пролетаризированы, но все-таки обладают определенным социальным статусом, зачастую достаточно высоким. Появляется массовый средний класс, который для марксистской теории является на первых порах своего рода загадкой. Большой загадки в среднем классе как таковом нет. Проблема в том, как вписать понятие среднего класса в концепцию марксистской социологии.
Американская социология определяет средний класс по уровню доходов. И это делает в принципе невозможным работу на основе каких-либо марксистских категорий (кстати говоря, и веберовских тоже). Уровень дохода не отражает (механически, во всяком случае) место группы в общественном разделении труда. Он отражает скорее положение, сложившееся на рынке труда. Поскольку та или иная специальность востребована на рынке труда и спрос превышает предложение, уровень заработной платы возрастает. И наоборот. В американской социологии один и тот же человек может быть записан то в средний класс, то в рабочий класс. А для американского обывателя понятие среднего класса в значительной мере оценочное. То есть если я средний класс, то у меня все в порядке, если у меня не в порядке все, тогда я не средний класс. Причем самооценка происходит через потребление. Если я могу купить большую машину (сколько там цилиндров - нужно как у соседей), то у меня все в порядке, я средний класс, даже если из меня делают полное ничтожество на работе. А вот если не могу, то тогда я и вспоминаю, что и шеф у меня мерзавец, и эксплуатируют меня по-черному. Но потом все-таки мне повышают зарплату, и я понимаю, что все хорошо... Тот самый несчастный одномерный человек, про которого пишет Маркузе.
Попытка понять общество через потребление вступает и конфликт с анализом общества через производство. Марксизм выделяет производственное начало в обществе как ключевое, и это логично, потому что если вы ничего не будете производить, то вы и потреблять скоро перестанете. Но и бытовой повседневной жизни людей все не совсем так. Главное или первичное далеко не всегда выходит на первое место в быту. И не всегда является на практике определяющим, мотивирующим повседневное поведение человека. Существует противоречие между долгосрочными, глубинными процессами и той формой, которую это все принимает на бытовом уровне. Отсюда пресловутое ложное сознание, разные формы фетишизма и т.д.
В Западной Европе размывание пролетариата имело несколько другие формы, нежели в Америке. Но схожие тенденции имели место. Это дало основание Андре Горцу, известному французскому социологу, в начале 1980-х годов писать о конце пролетариата. Горц много нового не сказал. Он повторил то, что сказал Бернштейн, дополнив это эмпирическими данными, которые были доступны из опыта 1950-1960-х годов. Показательно, однако, что Горц исходил из привычного для раннего марксизма отождествления пролетариата и рабочего класса. Он обнаружил нарастание числа «белых воротничков» как массовой формы труда. И объявил это концом пролетариата: «синих воротничков» стало меньше, «белых воротничков» стало больше, значит, рабочий класс уходит в прошлое. А раз уходит рабочий класс, вперед выходят «белые воротнички».
Логика Горца очень формальна и бедна. И опять же не очень перспективна, потому что, распрощавшись с пролетариатом, он все равно призывает преобразовать капитализм, только теперь непонятно, к кому он обращается. Классовый подход заменяется гуманитарной и общекультурной критикой капитализма.
Начиная с 1960-х в среде западных левых все чаще слышны голоса о том, что классовую критику капитализма надо заменить чем-то более широким: капитализм нужно преобразовывать не потому, что он угнетает рабочего, а потому, что от него плохо всем. Загрязнены реки, люди отчуждены, находятся в состоянии стресса, невроза, потребление приобретает дегуманизированные формы и т.д. Такой постфрейдистский, экологический список претензий к системе. Все это очень убедительно, но система именно потому и продолжает функционировать, несмотря на все очевидные проблемы, что революции и даже реформы не совершаются какой-то «широкой обеспокоенной общественностью». Изменения в обществе осуществляются консолидированными социальными группами, имеющими собственный специфический интерес.
Почему, собственно, пролетариат? Маркс тоже не утверждает, будто капитализм плох только для рабочего класса. Он просто показывает, что идея более гуманного общества должна опереться на специфический и, если угодно, даже эгоистический интерес конкретной социальной группы. В противном случае вы можете критиковать систему сколько угодно, можете сколько угодно протестовать, но все равно все останется по-старому, потому что нет активной группы, которая организует борьбу и доведет ее до конца.
Как бы зеркально по отношению к горцевской критике классического марксизма в 1980-1990-е годы развивается мысль Валлерстайна. Она абсолютно противоположна горцевской. Если, по Горцу, пролетариат исчезает, то Валлерстайн, анализируя ту же ситуацию, утверждает, что ничего, кроме пролетариата, не остается. Он рассматривает весь процесс глобализации капитализма как процесс пролетаризации.
По Валлерстайну, пролетариата нет, есть лишь процесс пролетаризации. Есть социальные группы или отдельные индивидуумы, которые в той или иной степени пролетаризированы, одни больше, другие меньше. Все они в какой-то степени вовлечены в этот процесс. Бросается в глаза, что Горц и Валлерстайн приписывают один и тот же процесс, но с двух разных сторон. Если Горц подчеркивает депролетаризацию масс, то Валлерстайн, наоборот, - пролетаризацию. Но оба они спотыкаются, когда необходимо давать позитивный ответ о том, какова природа новых общественных и производственных нужд, сформировавшихся на протяжении XX века. И тут начинается, на мой взгляд, наиболее интересная дискуссия.
Очередное наступление на марксистскую социологию было предпринято во второй половине 1990-х годов, причем не только со стороны либеральных социологов (например, Дж.Рифкинд с его концепцией «конца труда»), но со стороны и некоторых левых авторов, ранее придерживавшихся марксистских взглядов (Стенли Ароновиц). Суть их позиции состояла в том, что автор «Капитала» вполне правильно описывал индустриальное общество, однако в постиндустриальную эпоху его идеи безнадежно устарели. Рабочий клаcc исчезает вместе с «фордизмом» (т.е. конвейерными технологиями), но хуже того, исчезает и труд в привычном смысле.
Разумеется, Рифкинд и Ароновиц могли апеллировать к сокращению числа лиц, занятых физическим трудом в США и Западной Европе. По их мнению, в скором времени все операции, требующие физической нагрузки, будут делаться машинами. Культура общества, построенная на культе труда, меняется, на первый план выходит вопрос о распределении свободного времени. При этом Ароновиц отнюдь не был оптимистом, он предполагал, что в рамках капитализма подобный процесс приведет к тяжелым социальным и моральным последствиям, к массовой безработице и обесцениванию человеческой жизни.
В свою очередь, экономист Даг Хенвуд, издатель «Left Business Observer», напомнил, что подобный прогноз делался уже после изобретения паровой машины. Люди постоянно боялись быть вытесненными машинами. Но каждое новое поколение машин порождало новые рабочие специальности, связанные с управлением этими машинами и их обслуживанием. Причем на первом этапе внедрения новой техники занятость падала, возникала массовая безработица. На втором этапе занятость росла. Уже к концу 1990-х годов в США обнаружился дефицит традиционных рабочих специальностей (выяснилось, что на фоне распространения компьютерных технологий не хватает слесарей, плотников, столяров и т. д.).
Реальный процесс имел мало общего с тем, что описывали сторонники теории «конца труда». Но происходившие перемены действительно ставили перед марксистами целый ряд сложных вопросов. Во-первых, произошло резкое расслоение рабочего класса по уровню квалификации и заработка. Часть трудящихся, связанных с современным производством, оказалась хорошо материально обеспечена, встроена в общество потребления. С другой стороны, сложилась огромная масса работников, не имеющих зачастую ни квалификации, ни стабильного рабочего места. Это люди, занятые на множестве предприятий, начиная от сборки компьютеров (которая, как ни парадоксально, относится к числу технологически самых примитивных производств), заканчивая уборкой офисов и утилизацией мусора. Во многих случаях люди заняты неполный рабочий день и не на одном предприятии. Этот вид трудовых отношений стали обозначать французским словечком «precaire» (неопределенный, неустойчивый), соответственно представителей этого соля - «прекариатом». Подобный разрыв крайне болезненно сказался на профсоюзах и в очередной раз показал, что механическими организационными усилиями тут ничего не сделаешь.
Другой тенденцией стало географическое перемещение традиционных промышленных производств на Юг: в Китай, Южную Корею, Бразилию, Индонезию. Нет оснований утверждать, будто рабочие специальности исчезают на Западе. После резкого спада в середине 1990-х годов ситуация стабилизировалась. Но теперь большая часть индустриальною пролетариата оказалась в Азии.
В данном случае география имеет значение. В эпоху Маркса основная масса промышленных рабочих - представителей «опасного класса» - находилась в странах, составлявших «центр» капиталистической системы. Так продолжалось до начала 1970-х годов. Сейчас эксплуататоры и эксплуатируемые разделены морями и государственными границами. Значительная часть рабочего класса вытеснена на периферию. Эта ситуация во многом объясняет и уверенность, с которой буржуазия Западной Европы и США начала демонтаж социальных завоеваний трудящихся именно в наиболее развитых странах. Географическое перемещение промышленных рабочих мест и наступление на «социальное государство» взаимосвязаны. Вместе с кризисом профсоюзов развивался и кризис традиционных западных левых партий, опиравшихся на организованный рабочий класс.
Разумеется, компьютерные программисты или работники банков так же подвергаются эксплуатации, как и промышленные рабочие. Компьютерную программу превращают в товар, и с этого момента ее автор может так же приносить прибавочную стоимость хозяину компании, как и индустриальный рабочий. Проблема в том, что формы самоорганизации новых пролетарских слоев оказываются иными, чем в случае промышленного пролетариата. Формы их сопротивления капитализму - тоже.
В конце 1990-х обнаружился раскол в среде так называемой «технологической элиты». После короткого периода эйфории, связанной с гигантскими возможностями информационных технологий, выяснилось, что в среде специалистов происходит стремительное расслоение. Лишь немногие становятся успешными предпринимателями подобно Биллу Гейтсу. Причем, как правило, наиболее талантливые и профессионально успешные специалисты ими как раз не становятся (быть капиталистом - совсем не то же самое, что быть компьютерным гением). Зато эксплуатация компьютерного гения может дать куда больше дохода, чем эксплуатация обычного рабочего. Сам эксплуатируемый, естественно, получает достойные средства для того, чтобы воспроизводить свою дорогую и ценную рабочую силу. Но его конфликт с системой вызван не столько материальным недостатком, сколько моральной неудовлетворенностью и несогласием с тем, кто и как принимает решения.
Технологическая элита начала переходить в оппозицию капиталу, претендуя на власть. Некоторые марксистские авторы (например, в России - Александр Тарасов) именно ее провозгласили истинным могильщиком капитализма. В любом случае у технологической элиты есть целый ряд претензий к системе, которые на данном этапе буржуазное общество удовлетворить не в состоянии. Политические конфликты, возникающие вокруг проблемы интеллектуальной собственности, являются тому отличным примером. Несмотря на все попытки защитить ее, право на интеллектуальную собственность нарушается повсеместно, и чем дальше - тем больше. Причиной тому, во-первых, современные технологии, все более облегчающие копирование любых материалов и доступ к любой информации, а во-вторых, сама природа интеллектуального продукта, который радикально отличается от материальной продукции, производимой промышленностью. При продаже пары обуви ее собственник теряет возможность использовать товар, который он уступил другому лицу, тогда как программу можно копировать снова и снова.
Логика капитализма вступает в прямое и неразрешимое противоречие с логикой информационных технологий. Внутри Интернета стихийно формируется коммунистический тип обмена, когда все принадлежит и доступно всем. Режим частной собственности лишь сдерживает потенциал, заложенный в технологиях XXI века. Что, кстати, в очередной раз подтверждает правоту тезиса Маркса о противоречии между производительными силами и производственными отношениями.
Вполне естественно, что «технологическая элита», порожденная информационной революцией, заинтересована в максимальном развитии новых возможностей, которые эта революция открывает. Очевидно, что на этой почве возникает конфликт с традиционной собственнической элитой, основывающей свое влияние на контроле над капиталом и собственности. Популярность антиглобалистского движения и других левых идей среди представителей новых профессий, порожденных компьютерной революцией, говорит сама за себя. Другой вопрос, как далеко этот конфликт пойдет и насколько радикальной окажется новая оппозиция.
В любом случае «технологическая элита» не достигнет своих целей самостоятельно, без взаимодействия с традиционным рабочим движением, которое остается самой массовой антикапиталистической общественной силой.
Задача левой политики и идеологии состоит в формировании того, что Грамши назвал «историческим блоком», объединяющим вокруг общей социальной программы комплекс политических и классовых сил, которые способны выступить с совместным проектом и изменить систему.
Одни классы и социальные группы более консолидированы, другие менее. В реальном обществе есть промежуточные социальные образования, находящиеся как бы между классами. Все это постоянно меняется, идет процесс формирования и развития класса. Рабочий класс, как и буржуазия, трансформирует общество, но и сам трансформируется. В определенных ситуациях он начинает разлагаться. Технологические революции, например, каждый раз трансформируют мир труда, меняют природу наемного работника и социальную структуру общества. Превращение капитализма в глобальную систему создает совершенно новое явление, которое не может быть описано в старых категориях. Появляется так называемый неформальный сектор. Миллионы людей включены в рыночную экономику, но по особым правилам. Они не включены в формальные рыночные отношения, у них нет формально оформленного найма, хотя их труд эксплуатируют.
Природа неформального сектора в России не совсем такова, как в Индии или Латинской Америке. В России работник неформального сектора может иметь достаточно высокий уровень образования и параллельно работать в формальном секторе, получая мизерную зарплату. В 1990-е годы было много людей очень высокой квалификации, которые работали совершенно не по специальности. Когда люди с высокой квалификацией выходят на рынок труда в секторе низкой квалификации, они наносят страшный ущерб тем, кто на этом рынке действует, потому что делают ту же работу лучше.
Классический неформальный сектор в Латинской Америке состоит из людей малообразованных, забитых, не имеющих доступа к другим формам труда. В России такую роль играют мигранты из стран «ближнего зарубежья», а отчасти и внутренние мигранты, приезжающие из провинции в Москву. Но они не только неформально работают (без контрактов, трудовых книжек, налогов, страховки). Они часто еще и нелегально находятся на территории Москвы, не имеют регистрации. Такие неформалы-нелегалы становятся важной частью рабочей силы и на Западе. Возникает ситуация, когда рынок труда расслаивается. Если пролетариат XIX века становился с течением времени все более консолидированным и организованным, то с конца XX века наблюдается обратный процесс.
Во многих периферийных обществах социальная структура как бы раздваивается. В конце 1970-х социологи говорили про «Бельгию в Индии». В одной стране как бы два общества, две буржуазии, два рабочих класса. Есть традиционное общество, где есть своя промышленность и люди работают на внутренний рынок. Они работают за гроши, продают свой товар на рынке людям, которые получают такие же гроши. Но рядом есть модернизированный сектор, напрямую включенный в мировую экономику, где люди живут по-другому и работают по-другому, и заработные платы у них уже сопоставимы с европейскими. Они включены уже не только в глобальное производство, но и в глобальную систему потребления, им нужны импортные товары. Бельгия в Индии имеет свой рабочий класс и свою буржуазию. Сейчас наблюдаем в России, на Украине, в Казахстане то же самое. Понятно, что социальные конфликты в двух частях общества идут как бы параллельно.
Произошла и этнокультурная трансформация рабочего класса. Что такое рабочий класс образца 1900 года? Это белые мужчины и преимущественно христиане, очень редко евреи. Они составляют культурно однородную среду. В 1920-е годы в Южной Африке происходит мощная забастовка, организованная преимущественно англоязычными рабочими. Забастовщики очень радикальны, выходят на улицы под красными флагами. Дошло до того, что колониальные власти вынуждены были применять армию, включая авиацию, чтобы подавить эту забастовку. Одним из видов борьбы властей против забастовщиков стал массовый завоз черных рабочих из деревни для выполнения работы в шахтах. Это было первое массовое столкновение забастовщиков со штрейкбрехерами, в котором был элемент расово-этнического конфликта. В те дни белые рабочие-забастовщики шли по улицам с плакатами: «Рабочие мира, объединяйтесь, чтобы Южная Африка осталась белой». Это не просто проявление расизма, хотя расизм здесь, безусловно, имеет место. Просто у забастовщиков было свое представление о том, что такое рабочий. Он должен быть белый, мужчина, европеец, скорее всего англоязычный. Географически он был сосредоточен в Европе, Северной Америке и нескольких южных странах - Австралии, Аргентине.
Глобализация сопровождалась переносом индустриальных производств на Юг. Сейчас больше всего рабочих в Латинской Америке, Китае, Южной и Восточной Азии, Южной Африке. В Европе, наоборот, рабочих стало меньше, они уступают по численности «белым воротничкам». Но зато «белые воротнички» подвергаются все более интенсивной эксплуатации, понемногу осознавая себя новым пролетариатом. Другое дело, что у этой массы новых пролетариев есть свои культурные особенности. Людей, работающих у компьютера, зачастую нельзя объединить в профсоюз такими же способами, как конвейерных рабочих. Политическая активность нового пролетариата принимает иные формы. Старые партии и профсоюзы не всегда им подходят, а создавать новые «с нуля» дело трудное. Тем более что встает вопрос о том, как наладить взаимодействие и взаимопонимание между «новыми» и «старыми» силами, представляющими интересы разных отрядов наемных работников.
Современный рабочий класс совершенно другой. Белых заменили черные, китайцы, арабы, кто угодно. Причем не только китайцы и арабы в Алжире или Китае, а это могут быть китайцы и арабы в Англии и т.д. Огромная масса рабочих мест занята женщинами. Культура труда меняется. Психология взаимоотношений на производстве меняется.
Корпорации осознанно реорганизуют процесс труда таким образом, чтобы разобщить коллективы. Профсоюзы переживают кризис.
Рабочее движение должно вырабатывать новые формы социализации, чтобы класс стал однородным, но уже на другом уровне, по-другому. Объединить людей должны более глубокие общие интересы, а не внешние формальные проявления сходства. Это гораздо более сложный и тяжелый процесс.
Если вернуться к Южной Африке, то там через несколько поколений черный рабочий класс усвоил культуру белых рабочих. Принадлежность к черному большинству населения стала тождественна принадлежности к рабочему классу. Развилась культура профсоюзной организации. Раньше люди говорили на разных племенных языках, теперь и их объединил именно английский язык. Пролетарская английская культура стала своего рода плавильным котлом, который объединил массу представителей африканских народностей в нечто новое.
Марксисты 1920-х годов, Лукач и Грамши, обратили внимание на то, что формирование идеологии и классового сознания само по себе является не просто проявлением каких-то глубинных процессов на уровне идей. Напротив, идеология и сознание класса являются мощнейшим фактором организации этой социальной массы. Они регулируют ее поведение, способствуют ее структурированию. В этом плане класс становится «классом для себя» в той мере, в которой он, выработав некоторую идеологию, начинает на этой основе строить свое поведение, отношения внутри себя и т.д.
Пролетариат не может уже поддерживать свое единство на основе идей и культуры начала XX века, он проходит период поиска себя и становления, который аналогичен тому, что наблюдали Маркс и Энгельс на 150 лет раньше в период становления раннего индустриального пролетариата. Когда старые символы, старые методы социализации теряют свою работоспособность, появляется необходимость в новой форме социализации. И здесь очень существенно, кто сможет осуществить гегемонию, сделать свои символы, свои представления о солидарности, о взаимодействии более широкими, общими.
Вот в этом плане английский и немецкий рабочие конца XIX века до известной степени стали нормой для мирового пролетариата. В период глобального капитализма мир наемного труда стал гораздо социально более плюралистическим. Но у него все равно много общих ценностей и интересов.
Маркс исходил из того, что рабочий класс является большинством общества и, следовательно, наиболее заинтересован в демократии. Он может только выиграть, подорвав власть элит, обеспечив максимально справедливое распределение материальных благ. Совместима ли демократия с социализмом? Для Маркса не существует этой проблемы. Для него это тождественные вещи, поскольку социализм на уровне экономики выражает приход к власти большинства общества. Но Ленин, живущий в условиях периферийного капитализма, уже прекрасно понимает, что рабочий класс может являться меньшинством. Причем от этого он не становится менее влиятелен или радикален.
Именно малочисленность русского промышленного пролетариата очень многое объясняет в большевизме и, кстати говоря, в меньшевизме тоже. Рабочий класс в России - это не просто меньшинство, но в некотором роде и элита. Это меньшинство, которое обречено оставаться меньшинством, потому что данный тип капитализма, в отличие от западного, не может успешно реализовать индустриализацию, модернизацию. И у Ленина, и у Мартова рабочий класс, являющийся меньшинством, одновременно считается как бы лучшей частью трудящихся.
Пролетариат является классом, который способен преобразовать общество. Но представление о революционности рабочего класса или о его миссии по отношению ко всем остальным трудящимся (прежде всего по отношению к массе мелкой буржуазии) подтверждено повседневным опытом. Индустриальные рабочие лучше организованы. Они лучше обучены, они грамотнее. У них совершенно другие затраты на воспроизводство рабочей силы. Они живут в городских квартирах. Им нужно учиться, ходить в кинематограф, который только появляется, они не только пьют в кабаках, но нередко еще и читают книги. У рабочего есть культурные потребности, которых, как правило, нет у крестьян. Рабочий день ограничен (в деревне страда от рассвета до заката). Отношение к свободному времени другое. На крестьянина можно смотреть свысока.
Пролетарий - меньшинство передовое. Почему бы ему и не осознать свое избранничество? Это мессианское начало, которое невозможно не видеть в большевизме, в русской революции, органично вытекает из реального положения вещей в России и в других периферийных странах начала XX века. Это избранничество есть и в меньшевизме, и в большевизме, только понимается по-разному. В меньшевизме это воспринимается как просветительство. Меньшевик собирается распространять в дикой стране западное просвещение, объяснять другим - что нужно и что нельзя делать. Избранничество большевистское более агрессивно. Это своего рода джихад, социальный джихад.
Избранный класс, заменитель избранного народа, должен повести за собой массу и преобразовать общество в соответствии со своими представлениями о том, как оно должно функционировать по справедливости, сделать всех похожими на себя.
Идея избранного народа пришла из иудаизма, но в иудаизме нет желания сделать других похожими на себя. Как раз наоборот, избранный народ боится раствориться в мире. У мусульман и христиан появляется идея распространения веры, знания.
Разумеется, Ленину или Троцкому было абсолютно чуждо представление о большевизме как своего рода социальном джихаде. Но революцию делали не только вожди и интеллектуалы, но и массы. А у масс такие представления были. И большевизм именно потому стал великим историческим движением, что был несводим к идеям нескольких передовых мыслителей, он отражал реальные настроения, стремления и иллюзии масс.
В основе большевистского социального джихада лежат на самом деле европейские просветительские идеи. Все-таки это европейская культура. Несколько иная картина получится, если мы посмотрим на китайскую революцию, на то, как марксизм преломляется в мышлении Мао Цзэдуна. Попробовав действовать по-большевистски в Шанхае, китайские коммунисты потерпели поражение. Троцкий объяснял эту неудачу неверными инструкциями Коминтерна, но были и социальные причины. В Китае рабочий класс был в масштабах общества настолько мал, что осуществить свой революционный джихад он был не в состоянии. Русский рабочий класс был мал, элитарен, но все равно имел критическую массу, достаточную для победы революции. Он мог повести за собой широкие слои крестьянства, преобразовать страну, взять власть. Мао обнаруживает, что в Китае так не получится. Он приходит к выводу, что действовать нужно принципиально иначе. Рабочий класс должен не вести за собой деревню, а, наоборот, должен сам идти в деревню и слиться с деревенскими массами. Происходит возврат к народничеству, когда революционная сила воспринимается не просто как классовая, а как народная.
Когда Ленин говорит о блоке рабочих и крестьян, для него понятно, что этот блок не может быть равноправным. И дело не только в классовом различии между пролетарским городом и мелкобуржуазной деревней, но и в том, что существует культурный разрыв между рабочими и крестьянами. Этот разрыв настолько велик, что крестьянину остается только идти за рабочими. Ленин писал об этом вполне откровенно, даже с некоторой болью.
Мао рассуждает иначе. Деревня и город должны объединиться, взаимообогатив друг друга культурно. Китайские коммунисты уходят из городов в деревню. Начинается Великий Поход, когда коммунисты и их вооруженные формирования уходят в глубинку. И уже там, в глубинке, в Особом Районе Китая, на основе крестьянской общины начинают формировать элементы нового общества. Городской и сельский пролетариат, народная и общинная традиция - все это начинает вариться в едином котле и объединяться в новую форму общественной организации.
Лишь затем, как планировал Мао, деревня окружает города. Революция в 1948-1949 годах приходит не из города в деревню, как в России, а из деревни в город.
Можно сказать, что представление о пролетариате как о чисто городском классе было опровергнуто социальным опытом XX века, особенно в странах Азии. Но с другой стороны, классические формы пролетарской организации все же выработаны были в Европе. И перспективы освободительной борьбы в очень большой степени зависят от того, насколько в нее будут вовлечены не только самая бедная часть трудящихся, но и самая передовая в технологическом смысле. А это все же квалифицированные работники наиболее развитых отраслей промышленности, точно так же, как представители научного и инженерно-технического пролетариата.
Пользователь, раз уж ты добрался до этой строки, ты нашёл тут что-то интересное или полезное для себя. Надеюсь, ты просматривал сайт в браузере Firefox, который один правильно отражает формулы, встречающиеся на страницах. Если тебе понравился контент, помоги сайту материально. Отключи, пожалуйста, блокираторы рекламы и нажми на пару баннеров вверху страницы. Это тебе ничего не будет стоить, увидишь ты только то, что уже искал или ищешь, а сайту ты поможешь оставаться на плаву.