Дискуссия о природе русской революции началась вместе с самой революцией. Причем дискуссия началась именно на теоретическом уровне, потому что русскую революцию ждали, она должна была произойти, это было очевидно для всех в начале XX века, причем это было очевидно не только для марксистов. С этой точки зрения было бы интересно пролистать тексты, которые М.Вебер писал о России в 1904-1906 годах. Это был аналитический комментарий к происходящему на Востоке. Проблематика Вебера, хотя она очень отличается по формулировкам от марксистской, очень близка к проблематике, которая волновала Троцкого, Ленина, Розу Люксембург. Вебер по-своему оказался проницательнее многих, в том числе и русских марксистов. Он упрямо пишет о том, что, хотя в России назревает буржуазная революция и необходима модернизация России, нет причин для оптимистического прогноза относительно будущего буржуазной демократии.
Индустриализация требует изменения государства и общества. Но откуда уверенность, что буржуазно-демократические институты станут итогом этих перемен? Вебер делает очень важное замечание: сочетание капитализма и свободы появилось в качестве специфического и почти случайного стечения обстоятельств и факторов, характерных для XVI века на Западе. Тогда индустриального капитализма еще не было. А торговый капитализм нуждался в свободе. В политической, интеллектуальной свободе. Индустриальный же капитализм, с точки зрения Вебера, уже сам по себе свободу не порождает. Он порождает потребность в дисциплине, организации и т.д. И в Западной Европе, по мнению Вебера, капитализм по инерции унаследовал принципы свободы и демократии как часть условий своего существования, он продолжает воспроизводить эти отношения даже уже в индустриальную эпоху. Хотя возникают проблемы.
Здесь Вебер пророчески предвидит появление фашизма. Но с другой стороны, он говорит о том, что в России капитализм приходит вместе с индустриализацией. И следовательно, будет не способен установить пресловутую буржуазную демократию. А если буржуазная демократия не сформируется и классические модели капитализма не состоятся, революция породит нечто такое, что Веберу пока непонятно, но что явно будет не соответствовать западноевропейским моделям буржуазно-демократических преобразований.
Преобразования назрели, но получится не буржуазная демократия, а нечто совершенно другое.
Вебер был не единственным, кто делал мрачные прогнозы относительно будущего русской революции. Пророческие мысли можно найти и у Энгельса. По мнению Энгельса, старый режим в России обречен, поскольку не соответствует новым историческим задачам, новому уровню развития, но, с другой стороны, и для буржуазного развития достаточных условий нет. Поэтому Россия породит революцию, которая может привести к власти самые радикальные силы, но рабочий класс будет слишком слабо развит, чтобы реально справиться с властью. Диктатура пролетариата в таких условиях рискует вылиться в диктатуру одной партии, а диктатура одной партии в силу логики, свойственной такого рода системам, в диктатуру одного лица.
В начале XX века среди социалистов преобладали идеи Каутского. Он верил в последовательное поэтапное развитие (что потом было заимствовано советскими марксистами, хотя вся история русской революции опровергала подобную интерпретацию). Вся история у Каутского упорядочена, идет строго по определенным правилам, в определенной последовательности. Поскольку советские идеологи в основном повторяли Каутского, то, как ни парадоксально, одним из самых слабых мест в советском марксизме было именно объяснение русской революции.
Эта модель была взята в конечном счете на вооружение, потому что она механистична, проста для усвоения, не требует больших усилий ума и признает историческую миссию передовой партии. Каутский революцию 1917 года не принял. В России не состоялась еще буржуазно-демократическая революция, как смеют Ленин и большевики брать власть?
Иную интерпретацию революции 1917 года дал Грамши. Он написал статью, которая называется «Революция против «Капитала»». «Капитал» он поставил в кавычках. С точки зрения Грамши, большевики все сделали неправильно, вопреки теории, и это было их главное достижение. Теория, с точки зрения Грамши, - это такая толстая немецкая книга, очень толстая, которую очень трудно осилить. Там написаны правильные вещи, которые совершенно неприменимы к жизни, а главная жизненная цель - это революционная воля и революционная интуиция, которая позволит преодолеть скучную и ограниченную теорию. Интерпретация очень интеллектуальная и культурно увлекательная, но, к сожалению, мало объясняющая реальные процессы.
Для Грамши, как позднее и для Че Гевары, основным вопросом является революционная воля. Это очень любопытно, потому что Грамши говорит: «Большевики не марксисты, они действуют в соответствии с революционной волей». Позднее на примере кубинской революции Че пытался обосновать решающее значение воли. Условия революции дозревают в процессе самой революции, если есть политическая воля. Иными словами, революционная воля способна совершить некоторое социальное чудо. Преодолев ограниченность исторической ситуации, выйти за ее пределы.
Надо сказать, что культ революционной воли, хотя с чисто научной точки зрения его обосновать сложно, - это мощная мотивация к индивидуальному действию. В революционную волю верили радикальные представители русского народничества. Но для понимания событий Октября 1917 года подобный подход дает нам не так уж много. У Каутского получается, что все было бы так, как он написал, если бы большевистская партия не взяла бы да и не сломала правильные процессы. Но вопрос в том, как смогли большевики изменить процесс (если они его в самом деле изменили).
Другое дело, что в масштабах 70-80 лет Каутский оказался не так уж не прав. Революция, совершившаяся вопреки его теоретическим постулатам, закончилась сначала террором, а потом реставрацией капитализма. Произошел откат, Россия все равно вернулась к капитализму.
Лидер меньшевиков Юлий Мартов в целом разделял интерпретацию Каутского. Но отношение к происходящему у него несколько иное. Каутский, когда увидел, что его теория не подтверждается реальными фактами в России, пришел к мрачному выводу, что всему виной неправильные большевики, испортившие правильную теорию. Неправильные пчелы сделали неправильный мед. Мартов так рассуждать не может - он находится в гуще событий. Каутский сидит у себя в Германии, в кабинете, издали наблюдает, пишет свои комментарии. Грамши в Италии ведет революционную деятельность, пытается найти опору для своей личной революционной воли. А Мартов, который находится в России, поэтому понимает их неслучайность. В отличие от Каутского, для которого все сводится к злой воле и непониманию марксизма рядом русских товарищей, Мартов отлично осознает, что речь идет о чем-то гораздо более глубоком. Для него существенным является понятие коллективной воли русского пролетариата. С его точки зрения, речь идет об очень большом заблуждении. Все происходит неправильно. Но заблуждается не Троцкий, не партия большевиков, коллективно заблуждается российский пролетариат. И это коллективное заблуждение тоже имеет причины, связанные с динамикой, с характером революционного процесса. Это процесс, который толкнул людей, для того чтобы поддержать наиболее крайнюю партию, наиболее радикальные решения. Это абсолютно пагубно, трагично, но по-своему закономерно.
У Мартова есть ощущение трагизма происходящего. Трагизма как столкновения с роком, столкновения с неизбежным, слабости человека по отношению к силам истории. Все это накладывается на дискуссию о терроре.
Отношение классического марксизма к террору достаточно двойственное. Маркс и Энгельс не были поклонниками террора, они неоднократно писали очень жесткие вещи по поводу якобинцев, но ясно, что они не являются пацифистами. Террор разрушителен постольку, поскольку он может нанести огромный ущерб делу революции. Но и Маркс, и Энгельс понимали, что история делается не на заказ. История не оставляет простых и удобных решений. Проблема не в том, чтобы осудить или оправдать террор, а в том, чтобы объяснить, каким образом закручивается механизм террора, почему это является закономерной фазой в развитии революции и почему эта фаза должна быть преодолена. Маркс относился к якобинскому террору как к мелкобуржуазному политическому инструменту.
Так же на первых порах думали и большевики. Вот с этим приходит Россия к революции, и, надо сказать, если кто-то пытается Ленина и Троцкого представить изначально кровожадными террористами, такой человек либо сознательно подтасовывает факты, либо не знает истории. Первые несколько месяцев - с февраля и по декабрь 1917-го, может быть, даже по январь 1918 года - русская революция развивается на удивление гуманно. На удивление бескровно, учитывая, что народное восстание происходит на фоне войны, что народ вооружен, в стране под ружьем огромная масса крестьянских парней, малограмотных, но хорошо владеющих ружьями. Что за столетия крепостного права и прочих безобразий накопилась ненависть. Впрочем, на первом этапе мягкость, «бархатность» свойственна большинству революций. Строго говоря, «бархатная» революция - это либо имитация революции, либо революция, которая остановилась на ранней фазе своего развития. Французская революция тоже начиналась относительно мягко, а потом привела к массовому террору. Но во Франции уже на начальных фазах революции было крови пролито больше, чем в России на аналогичном этапе. Февральско-мартовские дни в Петербурге были довольно кровавы. Об этом сейчас мало пишут. Но все довольно быстро кончилось демократической эйфорией.
Как известно, взятие власти большевиками обошлось практически бескровно. Хотя взятие Кремля белыми во время октябрьских (ноябрьских) боев в Москве уже сопровождалось массовым расстрелом красных.
Но в основном люди гибли в перестрелках, уличных боях. Террора в первые месяцы русской революции не было. Переломными оказались события в Финляндии. Об этом мало пишут. История финской революции как будто ушла в сторону. Теперь она не относится к ведомству истории русской революции, поэтому она почти не изучается нашими историками. На самом деле финские события стали абсолютно переломными. В отношениях с Финляндией большевики пытались действовать строго по учебникам Каутского. В Финляндии было рабочее правительство, большевики тут же признали его независимость. Когда же русские войска были из Финляндии выведены, буквально через несколько дней там начинается кровавая гражданская война. Маршал Маннергейм (впоследствии президент Финляндии) вызвал немецкие войска, была интервенция. Белые финны не смогли бы победить без помощи интервентов. После разгрома красных начались массовые расправы с революционерами. В 1918 году в Финляндии развернулся белый террор совершенно катастрофического для такой маленькой страны масштаба. Этот белый террор воспринимался в России не как нечто происходящее далеко за границей, ведь еще несколько месяцев назад Финляндия была частью империи. Террор в Финляндии стал сигналом для развязывания террора обеими сторонами в России. Для белых это было доказательство, что так можно победить. «Порог крови» был перейден. Одно дело, когда идет стрельба на улице, совсем другое - когда идут массовые расправы. Это совершенно разные психологические и моральные ситуации. Для красных Финляндия стала моральным оправданием собственного террора: белые начали первыми. Возникло ощущение - или мы их, или они нас. Это поняли и Ленин, и Троцкий, и даже Мартов. Он не отрицает, что большевики загнаны в угол, что у них не осталось иного выбора, кроме террора, но он все равно не согласен с ними. Ибо, по мнению Мартова, террор все равно не поможет. Речь не о том, чтобы сохранить свою власть, партию, кадры и т.д. Если Каутский прав и Россия для пролетарской революции не созрела, значит, красные все равно проиграют и все бессмысленно. Последствия поражения будут чудовищными уже не для партии, а для всего рабочего класса и, возможно, для всего городского населения.
Здесь принципиальное отличие между Лениным, Троцким и Мартовым. Ленин говорит: да, можно пойти на террор ради победы. Мартов в победу принципиально не верит. Не потому, что он трус, а потому, что так учит Каутский. И с точки зрения Мартова, трагизм большевизма состоит в том, что большевики ввязались в борьбу, которую они обречены проиграть. Его осуждение большевистского экстремизма состоит в том, что радикализм революционеров провоцирует радикализм контрреволюции.
В данном случае Мартов оказывается не прав. Хотя, как ни странно, его версия революции и террора является гораздо более оправдывающей большевиков, чем более поздние версии. Мартов ставит террор, я бы сказал, в библейский контекст борьбы за выживание и взаимного уничтожения, причем не отменяя морального аспекта проблемы.
Если Мартов и Каутский критиковали большевизм справа, то Роза Люксембург - слева. Она считала, что большевики непоследовательны. Она была убеждена, что Ленин и Троцкий делают слишком большие уступки мелкобуржуазной стихии, что большевики слишком носятся с разного рода национальными движениями, которые являются непролетарскими по своей сути. Роза Люксембург не считает, что нужно учитывать национальные права меньшинств. Ведь за этими национальными движениями стоит та же мелкобуржуазная интеллигенция. Не надо все время оглядываться на крестьянство. Надо максимально жестко и последовательно проводить социалистическую политику, коль скоро уже пролетарская революционная партия оказалась у власти. При этом, однако, с точки зрения Розы Люксембург, условием последовательной социалистической политики является последовательная демократия. Следовательно, нужно подавить мелкобуржуазную стихию, отказать в национальных правах всем меньшинствам, но при этом чтобы была полная свобода слова, печати, политических партий, никаких политических репрессий и т.д. Как одно с другим сочетается, честно говоря, я, перечитав текст Розы Люксембург несколько раз, так и не понял. Тут как бы две параллельные логики. Одна логика - последовательной классовой войны, которая должна быть доведена до полной победы, коль скоро уж власть у нас в руках. А другая логика - западного демократического социализма, логика марксистской радикально-демократической традиции, когда социализм понимается прежде всего как бескомпромиссная реализация требований демократии применительно ко всем сторонам жизни общества.
Роза Люксембург, безусловно, права, требуя последовательной реализации демократии. Нельзя с точки зрения марксизма вводить социализм, одновременно ограничивая демократию. Это писали не только Маркс и Энгельс, но и Ленин. Но тут речь идет не о социализме, а о выживании революционной власти, которая еще никакого социализма не построила. И может быть, - не построит. Во всяком случае, если власть завтра рухнет, она уже ничего не построит, ни хорошего, ни плохого. Политика - искусство возможного. Если вы будете проводить свою политическую линию, ни на кого не оглядываясь, вы наживете себе дополнительных врагов. И чем больше у вас будет демократии, тем больше вы дадите шансов своим врагам. Так рассуждает Ленин. Большинство жесткие меры в духе Розы Люксембург не поддерживало. Оно и более сдержанную политику Ленина и Троцкого поддерживало с большим трудом (и лишь постольку, поскольку крестьянин в ходе Гражданской войны осознал, что белые еще хуже красных). Выполнить программу Розы Люксембург значило бы гарантированно потерять власть.
Совершенно ясно, что Ленин и в меньшей степени Троцкий столкнулись с неожиданной культурно-теоретической проблемой. Оба считали себя ортодоксальными марксистами, солидаризировались с Каутским в борьбе против разного рода ревизий и критик марксизма. Но их собственные действия в октябре 1917 года и позднее явно не укладывались в готовые схемы. Ленин принужден здесь прибегать к своего рода интеллектуальной эквилибристике. Он должен, с одной стороны, доказывать, что все, что он делает, соответствует немецкой теории, которой его учил Каутский, а с другой стороны, доказывать, что Каутский абсолютно ничего не понимает в теории, что он предатель, ренегат, с которым вести теоретические дискуссии бесполезно. Для Ленина это единственный способ выйти из ситуации. Выходит, что не Ленин действует вопреки теории, а Каутский. Отсюда заголовок знаменитой работы Ленина «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Вся аргументация сводится к тому, что Каутский политически неправильно действует. Он не прав по отношению к рабочему движению, не прав по отношению политическому противостоянию в Германии и тем более не прав по отношению к тому, что происходит в России. С теоретической точки зрения это аргументация совершенно некорректная. Каутский может быть тысячу раз не прав, но проблема здесь в другом. Каутский отстаивает некоторую теоретическую схему, которая должна быть разгромлена на уровне теории. В противном случае это не более чем переход на личности, что, собственно, Ленин и совершает.
Через много лет после революции испанский марксист Фернандо Клаудин ехидно написал, что история, конечно, подтвердила в полной мере правоту Ленина по отношению к Каутскому, но также и правоту Каутского по отношению к Ленину. Иными словами, Каутский прав в том отношении, что действительно Россия оказалась страной не готовой к социализму, не готовой к передовым методам общественной организации. И в конечном счете зашла в тупик капиталистической реставрации - только уже много лет спустя. Поскольку революция оказалась в каком-то смысле преждевременной, нельзя строить передовое общество на основе самых отсталых форм капитализма.
Среди советских историков об этом позднее писал Михаил Гефтер. По его мнению, какой капитализм, такая получится и революция. И соответственно, таким будет и путь к социализму. Есть некая отсталая матрица социально-экономического и социокультурного развития, которую пытаются сломать, но которая в ходе революции воспроизводится.
Представление об отсталости русского социализма было и у большевиков. В частности, об этом писал Бухарин. Когда он говорил о социализме в одной отдельно взятой стране, он тут же делал оговорку, что русский социализм будет отсталым и по мере течения событий на Западе он будет все в большей степени выявлять свои отсталые черты, как бы смотреться в зеркало мирового развития.
Но можно сказать и о том, в чем Ленин оказался прав по отношению к Каутскому. История не делается на заказ. Ленин внятно изложил свою позицию не тогда, когда он поливал грязью Каутского, а позднее, когда он уже был близок к смерти и писал комментарии к запискам Суханова о русской революции. Тогда он смог более четко сформулировать свою позицию - не в полемике со своими противниками, а для самого себя. Там Ленин пишет, что русская революция произошла «от отчаяния». Иными словами, ситуация была настолько критична, настолько имело место разложение основ государства и общества, что просто для сохранения элементарных основ цивилизованного существования нужно было что-то делать. Нужно было взять власть, и власть эту взял именно пролетариат, большевистская партия, которая была лучше организована, более дисциплинированна, чем другие силы в обществе. Взяв власть, они, разумеется, начали общество перестраивать в соответствии со своими принципами. Но и в этом случае решающее значение имела не идеология. Многие важнейшие решения были продиктованы обстоятельствами.
Это хорошо описано у Михаила Покровского, который был не только историком, но и практическим политиком, возглавлявшим советскую власть в Москве в первые недели после свержения Временного правительства. Он показывает, насколько критична была ситуация с ценами на продовольствие. Традиционное соотношение цен на продукты питания и непродовольственные товары рухнуло. В 1917- 1918 годах за одну буханку хлеба приходилось отдавать несколько пар сапог. Но деревне не нужно столько сапог! Проще говоря, город просто не мог себя прокормить, промышленное производство как таковое в условиях подобных цен стало невозможно. Надо было закрыть не отдельные предприятия, а всю промышленность. Надо было закрыть города, надо было ликвидировать образование, надо было отменить государство. Все это стало экономически нерентабельно. Так получается при подобном раскладе с точки зрения рыночной логики. Понятное дело, что в такой ситуации приходится менять логику.
Пресловутая продразверстка должна была прокормить город за счет изъятия хлеба в деревне. Если городское население не может купить продовольствие, то в городах есть другой аргумент. Здесь производятся ружья, пулеметы, здесь можно построить бронепоезда. И с помощью этих аргументов забрать в деревнях хлеб. Продразверстка обсуждалась еще царским правительством. Понимали, что к этому идет, но не приняли решение. То же обсуждалось Временным правительством. Опять не приняли решение. В итоге к власти пришла та единственная партия, которая решилась принять это крайне неприятное, но неизбежное решение. Город просто элементарно использует свое техническое превосходство для неэквивалентного обмена с деревней. В таких условиях капитализм как таковой существовать уже не может. Предприятия де-факто национализируются: выживание работников этого предприятия и продолжение его работы зависит от того, насколько государство с помощью штыков, пулеметов, бронепоездов способно обеспечить город продовольствием. Массированная национализация промышленности в России в 1918 году была сюрпризом для самих большевиков. У них были планы национализации, но куда более скромные. То, что произошло в реальности, выходило за рамки самых радикальных планов. В этом смысле очень интересно сравнить текст «Очередных задач советской власти», которые Ленин писал, еще не осознавая в полной мере, какой страной овладел, и книгу Каутского «На другой день после социалистической революции». Надо сказать, что Ленин умереннее Каутского. Он исходит из того, что страна все-таки крестьянская, мелкобуржуазная. Мы можем в России рассуждает он, предпринимать некоторые прогрессивные меры, некоторые шаги в сторону социализма, а тем временем начнется революция в Германии... Никаких радикальных мер не предполагается. Спустя всего несколько месяцев эта книга уже забыта самим автором, и советская власть начинает применять другие меры, гораздо более радикальные. В государственной собственности оказывается практически вся промышленность. Хозяева предприятий практически все убежали. Поздняя советская историография объясняет это «саботажем буржуазии», которая, сворачивая производство, хотела подорвать пролетарскую власть. Своего рода «забастовка капитала». Возможно, в отдельных случаях такое было. Но большинство предпринимателей сворачивали свою деятельность по совершенно иным причинам. Им просто очень хотелось есть. Бежали от голода. Бизнес был нерентабельным. Зачем же его поддерживать? У людей, принадлежавших к верхам общества, был шанс просто собраться, сесть на поезд или пароход и уехать подальше от этой голодной страны, где деньги превратились в труху, где ничего невозможно продать.
А с другой стороны, в условиях экономического краха не может быть и безопасности. В городах, где нет еды, есть много ружей. Понятно, что в таких условиях вооруженные матросы будут приходить в квартиры. И опять же, навести порядок в такой ситуации могла только пролетарская власть, причем очень жесткими мерами.
География Гражданской войны легко объяснима. Если посмотреть на карту, видно, что большевики крепко держались в крупных городах, окруженных неплодородными почвами. Петроград, Москва, Север, Северо-Запад - за большевиков. А Юг и Сибирь, подальше от крупных индустриальных центров, с более аграрным населением и с более устойчивыми связями между деревней и городом, куда хуже относятся к большевистским экспериментам.
Классический пример - Ижевск. Там у Колчака был сформирован полк в основном из рабочих. Это был единственный в своем роде полк в составе белой армии, который ходил в бой под красным флагом. Ижевский полк возник в результате восстания местных рабочих против большевиков. Дело в том, что, когда советская власть пришла в Ижевск, это был индустриальный центр, и большевики, действуя по петербургско-московскому шаблону, понимали, что, дабы кормить местных рабочих, нужно обеспечить продразверстку. И тут выяснилось: ижевские рабочие и крестьяне были одни и те же люди. Местное население постоянно мигрировало из города в деревню и обратно. У всех родня в деревне, свои наделы земли. Проблемы голода в городе не было. Когда начали отнимать у деревни продовольствие, рабочие стали протестовать. Опять же, не поняв ситуации, лидеры большевиков просто попытались твердой рукой подавить сопротивление. Кончилось это большим восстанием, а местные рабочие, подняв красный флаг, выгнали большевиков. И примкнули к колчаковцам. Конечно, это абсолютно уникальный случай, но по-своему показательный.
Для позднего марксизма русская революция выглядит трагично. В силу катастрофических обстоятельств победившая партия была обречена на крайний радикализм со всеми вытекающими отсюда последствиями. Троцкий был гораздо более оптимистичен применительно к русской революции. Можно сравнить нарастающий пессимизм Ленина, особенно в конце жизни, с не менее упрямым и даже нарастающим оптимизмом Троцкого. С точки зрения Троцкого, никакой русской революции как отдельного феномена нет. Есть перманентная революция, мировой революционный процесс. Все зависит от исхода борьбы в других странах. Да, Россия не готова для социализма, да, она, что называется, забежала вперед, но кто-то должен начать! Если Россия забежала вперед для того, чтобы столкнуть с мертвой точки процесс глобальных социальных преобразований, то она свою историческую миссию по отношению к мировому пролетариату выполнила. Осталось только, чтобы мировой пролетариат выполнил свою миссию по отношению к России. А состоит эта миссия в том, чтобы построить передовое общество на Западе и тем самым включить Россию в новый контекст, в новую мировую систему, подтянуть Россию до уровня передовых стран.
Ничего подобного, как известно, не произошло. Но Троцкий был не так уж не прав, сказав, что Россия столкнула с мертвой точки процесс глобальных преобразований. Просто на Западе этот процесс принял не революционный характер, как ожидалось, а реформистский. Государство всеобщего благоденствия (Welfare State), смешанная экономика и другие достижения социал-демократического капитализма 1950-1960-х годов вряд ли были бы возможны без русского 1917 года. Потрясения русской революции дали миру мощный политический импульс. На буржуазию Запада события в Петрограде произвели глубокое и крайне неприятное впечатление. К угрозе переноса революции на Запад приходилось в первой половине XX века относиться серьезно. На эту угрозу надо было найти адекватный ответ в форме социального компромисса. Что и случилось к концу 1940-х годов.
Хотя история социал-демократии подтверждает обоснованность политической гипотезы Троцкого, она не подтверждает его конкретные расчеты. Троцкий исходил из того, что социал-демократия не имеет никаких перспектив, а следовательно, преобразования могут принять только революционную форму. Так думало большинство революционеров начала XX века. Они недооценивали возможности реформизма. Дело не в том, справедливо ли они оценивали реформизм с точки зрения идеологии, а в том, как они его оценивали в плане реальных возможностей. Особенность большинства марксистов начала XX века состояла в том, что они были глубоко убеждены, что реформировать капитализм в принципе невозможно. Потому социал-демократы выглядели просто демагогами, которые в принципе все равно ничего не могут сделать, никогда не выполнят ни одного своего обещания. Это было глубокое заблуждение. Порождено оно было тем, что, понимая природу капиталистического способа производства, марксисты той эпохи плохо понимали природу капитализма как мировой системы. Эти заблуждения типичны даже для Розы Люксембург.
Эксплуатация периферии объясняет, откуда взялись дополнительные ресурсы для прогрессивных реформ в Западной Европе. Ленин пишет о рабочей аристократии, которая формируется за счет сверхприбылей, получаемых от эксплуатации колоний. С его точки зрения, рабочая аристократия - тонкий слой, который полностью подкуплен, коррумпирован и в силу этого он негативно воздействует на рабочее движение в целом. Никакой возможности, чтобы ресурсы, брошенные капиталом на подкуп рабочей аристократии, были использованы на проведение каких-то более глубоких реформ, реально влияющих на положение трудящихся масс, Ленин не видит.
Троцкий верил, что будущее русской революции зависит от революции на Западе. В негативном плане его концепция подтвердилась. Ведь кроме позитивного прогноза мировой революции у Троцкого был и сценарий негативного развития. В случае если на Западе революционные перемены не состоятся, произойдет вырождение русской революции. Дальше будет, как во французской революции, «термидорианский переворот».
Что такое термидорианский переворот? Это когда часть элит, сформировавшихся в процессе революции, пытается консолидировать свою власть, остановив продолжение революции. Но каким образом? С одной стороны, закрепив свои достижения, закрепив победу, но, с другой стороны, придушив революционный процесс, не давая ему развиваться дальше. Для этого необходимо овладеть массами и контролировать их, не давая им больше быть движущей силой истории.
Происходит консолидация новой элиты, которой уже не нужна никакая революция. Для нее революция уже победоносно закончена, у нее уже все хорошо. О возможности советского термидора писали Ленин, Мартов, другие авторы. В 1920 году эта перспектива была уже более или менее явной. Но вопрос заключался в том, какой будет термидор. Если к 1918-1920 годах было ясно, что угроза исходит от контрреволюции, от старых элит, от белых, от хаоса, от голода, то и 1920-м году ситуация меняется. Взяли Крым, чуть было не взяли Варшаву, стало ясно, что угрозы извне больше нет. Есть внешние враги, но они не в состоянии ликвидировать советскую власть. Но встает вопрос о дальнейшем курсе развития революции.
Большевики, овладев страной, спасли промышленность, спасли города, но тем самым подорвали собственную социальную базу. Огромная масса людей была готова поддержать большевиков в Гражданской войне просто потому, что другого выхода не было: большевики обеспечивали их продовольствием и защищали от белых, которые явно стремились отобрать у крестьян землю. Когда война закончилась, нужно было налаживать нормальную жизнь. Оказалось, что «военный коммунизм», необходимый во время войны, неприменим в мирное время. Как налаживать управление производством, развитие промышленности и мирную жизнь методами, в основе которых постоянное применение насилия? Это абсолютно непригодный способ управления для нормальной ситуации, что бы мы ни понимали под «нормальностью».
Массы, поддерживавшие большевиков в 1919 году, к концу 1920-го перестали их поддерживать. Они требовали перемен, хотели воспользоваться плодами победы. Что касается крестьянства, то его позиция была крайне двойственна. С одной стороны, оно никак не могло быть в восторге от продразверстки. Надо помнить, что единственным ограничением масштабов конфискаций во время продразверстки было сопротивление самих мужиков, их возможность спрятать зерно. Иначе могли забрать все, даже зерно, которое отложили для собственного проживания и посевов (городские просто не знают, сколько нужно оставить, у них нет никакого представления о том, как живет сельское хозяйство). Белые наиболее успешно действовали именно там, где большевики особенно активно брали хлеб. Но у крестьянства было двойственное отношение к большевикам, потому что те, конечно, забирали зерно, но с другой стороны - дали землю. Деревня не оказала достаточной поддержки белому движению именно потому, что белое движение стремилось восстановить дореволюционный порядок, а крестьянство этот порядок категорически отвергало. Деревня на протяжении гражданской войны металась между белыми и красными. Ее отношение хорошо выражено во фразе из классического фильма: «Красные придут, грабят, белые придут, грабят».
После первой волны сопротивления большевистскому режиму во многие регионы пришли белые, и выяснилось, что с ними не лучше, а намного хуже. Так состоялся знаменитый союз большевиков с деревней. Деревня научилась жить с «военным коммунизмом». Было развито мешочничество, уникальное явление примитивного рыночного хозяйства, меновая торговля развивалась по стране. Люди с мешками ездили и выменивали хлеб на то, что мог предложить город. Это была рыночная экономика после Гражданской войны. Попытки большевиков бороться с мешочничеством ничего не давали, потому что мешочничество было оборотной стороной «военного коммунизма».
После 1921 года все ждут перемен. Происходит мятеж в Тамбове, в Кронштадте. Сторонники умеренных и крайних левых, которые готовы были на определенных условиях поддержать большевиков против белых, теперь поднимаются против большевиков.
Ленин оценивает это как угрозу термидора, исходящего от мелкобуржуазной стихии. Троцкий тоже ждет, что термидор придет от крестьянства, от мелкобуржуазных и правосоциалистических партий (меньшевики, социалисты-революционеры и т.д.). Это предопределяет политический выбор. С одной стороны, начинается новая экономическая политика (нэп) - уступки мелкой буржуазии, конец продразверстки, замена ее продналогом, развитие мелкого предпринимательства, появление наряду с государственным сектором свободного рынка. А с другой стороны, одновременно, на политическом уровне начинаются репрессии против мелкобуржуазных партий. На протяжении всей Гражданской войны в России на большевистской территории существует какая-то многопартийная система. Конечно, эта многопартийность довольно странная, потому что она не мешает работе чрезвычайных комиссий, красному террору и т.д. Но это как бы хаос революции. Тем не менее партии существуют, у них есть штаб-квартиры, газеты выходят.
В 1921 году, одновременно с нэпом, одновременно с проведением политики уступок по отношению к мелкой буржуазии и к крестьянству, начинается завинчивание гаек. Меньшевиков, эсеров ссылают на Соловки. Некоторых уважаемых людей, которых нельзя просто высылать, отправляют в эмиграцию. Подозрительных интеллектуалов грузя на корабль и отправляют за границу. Вывозят целым кораблем (знаменитый «философский пароход»), чем, кстати, спасают им жизнь. Бердяев дожил до конца жизни в Париже, писал прогрессивные тексты. И кстати, очень повлиял на западных левых. Персонализм Бердяева повлиял на Мунье и Сартра. Под конец жизни он даже заседал в каких-то президиумах, поддерживая Советский Союз. Тем, кто в 1921 году поддерживал революцию и остался на родине, повезло меньше.
Призрак мелкобуржуазного термидора преследовал Троцкого на протяжении 20-х годов. Все события того времени он пытается трактовать с точки зрения борьбы мелкобуржуазной стихии и пролетарского начала. Получается, что «военный коммунизм» был все-таки лучше, чем нэп, хотя именно Троцкий первым предлагал подобную корректировку курса еще в 1920 году. Его позиция была двойственной. Он говорил, что необходимо делать уступки мелкой буржуазии, но надо понимать, что эти уступки вынужденные, мелкая буржуазия - враг. Напротив, Николай Бухарин видел в ней союзника. Но логика Троцкого в данном случае противоположна тому, что делает Ленин в 1921 году. У него получается так: кулака, мелкую буржуазию надо задавить экономически, а политически, наоборот, желательно расширять демократию, дать населению больше свободы. По существу, он предлагает вернуться к исходной точке 1920 года. На практике же советская власть 1920-х годов движется в противоположном направлении: зажимает ситуацию политически, но либерализует экономику. Концепция Троцкого не получает поддержки. Политически он терпит полную катастрофу, его сторонники подвергаются репрессиям.
Нэп рушится естественным образом к концу 1920-х годов под влиянием собственных противоречий и Великой депрессии, которая резко изменила всю систему мировых цен. В антисталинской исторической традиции принято мнение, что существовал некий заранее составленный план свертывания нэпа. Отчасти то же - задним числом - утверждали советские учебники. Однако архивные материалы этого не подтверждают. Никакого заранее составленного плана не было. События 1928-1929 годов застали партийное руководство врасплох. Нэп не свертывался, а именно рушился. Это привело к расколу правящей коалиции Сталина и Бухарина, а затем к резкому повороту курса.
Начинается коллективизация сельского хозяйства. Фактически, мелкобуржуазную стихию полностью задавили, но никакого поворота к демократии от этого не наступило. Напротив, наступило нечто худшее: единоличное сталинское правление. Троцкий пересматривает свои первоначальные концепции. Он не написал прямо, что был не прав, но он радикально пересматривает свою оценку. Бюрократия теперь для него не партнер мелкой буржуазии, а самостоятельная сила, сложившаяся в ходе революции, заменившая старые буржуазно-помещичьи элиты и приватизирующая итоги революции («политически экспроприировав пролетариат»). Если в начале для него термидор - мелкобуржуазная стихия, то в 1930-е годы он приходит к выводу, что в России произошел бюрократический термидор. Победили новые бюрократические элиты, сформированные на основе партии. Произошел переворот. Всем партийным оппозициям приходит конец: правым, левым, каким угодно. Окончательно подавлено крестьянство, которое было одной из стихийных сил русской революции. Поставлено под повседневный контроль и рабочее движение. Не случайно одним из острых вопросов в годы революции был вопрос о профсоюзах. В первые годы революции профсоюзы продолжали функционировать как одна из форм самоорганизации рабочих, зачастую автономно от партии. Большевики прилагали усилия, чтобы они превратились в «приводные ремни» партии. Иными словами, речь шла о фактической борьбе партийной бюрократии против организованного рабочего движения. Но не в смысле его прямого подавления, а в смысле овладения им, подчинением себя. Что в конечном счете имело тот же самый результат, поскольку движение перестало существовать как таковое, превратившись в бюрократический инструмент.
Победа Сталина поставила вопрос о классовой сущности режима, сложившегося в СССР.
Споры велись прежде всего в западном марксизме, но неофициально эти вопросы обсуждались и в самом советском обществе.
Бесспорно, революция победила. Но победа произошла не в самой развитой капиталистической стране, как предполагал Маркс, а в среднеразвитой. И опять же, возвращаясь к вопросу о миросистеме, в стране полупериферийной. В силу этого революция была обречена на то, что социалистические формы, предложенные идеологами, не могли быть последовательно и успешно воплощены. Но в то же время революция состоялась и оказалась достаточно радикальна.
Любая революция имеет мощную политическую инерцию и выходит за пределы своих «объективных» исторических задач. В силу слабости и отсталости, полупериферийности российская буржуазия была не способна осуществить модернизацию страны. Старый режим был обречен на гибель, и в силу этого революция, естественно, вышла за рамки буржуазно-демократических преобразований. А выйдя за эти рамки, она начала развиваться по иной логике. Материальных условий для социализма не было, но движение к социализму было запрограммировано всеми исходными условиями революции. Другой перспективы просто не было. Возник исторический тупик... но тупик ли? В плане воздействия русской революции на мировые процессы она сыграла очень большую роль, подталкивая социальные преобразования в мировом масштабе. Другое дело, что капитализм как мировая система не рухнул. И соответственно, все развитие постсоветской России шло не по тому сценарию, из которого исходили лидеры большевизма в 1917-1918 годах. Формой консолидации постреволюционного режима стало то, что Троцкий назвал советским термидором, а впоследствии стали называть бюрократическим коллективизмом или сталинизмом.
Если это не социализм, то что это такое? С точки зрения Троцкого - это выродившееся рабочее государство, в котором рабочий класс утратил реальную политическую власть. Чтобы освободиться от бюрократии и вернуть власть рабочему классу, должна произойти политическая революция. Но что такое бюрократия?
По мнению Троцкого, это некий паразитический нарост на теле рабочего государства. Но постепенно бюрократия становится не просто политическим слоем, но и реальным хозяином государства, оттесняя пролетариат. Бюрократия делается подобием правящего класса. Но какова природа этого класса и класс ли это? Вопрос достаточно серьезный, потому что некоторые черты класса у советской бюрократии, бесспорно, были, но не все. И дело даже не в том, что советская бюрократия не была наследственной, хотя наследственная передача собственности или власти является важным условием нормального функционирования правящего класса. Вопрос в том, что этот правящий круг или группировка не имела возможности непосредственного индивидуального, личного доступа к собственности. Ведь собственностью она могла распоряжаться только коллективно и только посредством государственных институтов. В этом плане советская бюрократия не выглядит полноценным правящим классом. И более того, этот класс не имел собственной горизонтальной социальной структуры. То есть он не существовал вне государства.
В марксистской литературе сложилось несколько школ, по-разному интерпретирующих советский опыт. Одна группа авторов воспринимала советскую бюрократию как нечто слабое, неполноценное. Бюрократическое вырождение революции было закономерно вызвано отсталостью России и враждебным окружением, когда задачи формирования социалистического общества, которые должны решаться как мировые, вынужденно ставили и пытались решать в одной отдельно взятой стране. Рано или поздно бюрократическим режим уступит место настоящей социалистической демократии. Это была точка зрения еврокоммунистов (например, Монти Джонстона), среди троцкистов - Эрнеста Манделя.
Говоря про СССР - «выродившееся рабочее государство», Троцкий делал вполне понятный политический акцент. Он не употребляет слово «социализм». Монти Джонстон, напротив, говорит про «деформированный социализм». Это несколько странный тезис, поскольку получается так: сначала был хороший социализм, а потом он деформировался. С точки зрения Троцкого, социализма вообще не было. Он не был достигнут. То есть понятие деформации предполагает откат от чего-то ранее существовавшего. Или от чего-то где-то существующего, в крайнем случае. В СССР начала 1920-х годов нечего было деформировать.
Советский экономист Александр Бузгалин говорил о «мутировавшем социализме» или «мутантном социализме» (совсем в духе американских фильмов ужасов). Нечто начало формироваться, но по дороге мутировало.
До известной степени к этой же школе можно отнести и выдающегося марксистского историка Исаака Дейчера, автора трехтомной биографии Троцкого. В книге «Незавершенная революция», вышедшей в 1967 году, Дейчер сравнивает советскую бюрократию с огромной амебой. Это общественное образование, сросшееся с государством и не имеющее собственной социально-политической структуры. Но были и другие точки зрения. Ряд авторов считал (Тони Клифф, Роберт Курц), что в СССР сложился государственный капитализм.
Клифф опирался на поздние работы Ленина, где говорилось про существование госкапитализма как одного из элементов многоукладной экономики Советского Союза. Аналогичного мнения придерживался и Шарль Бетельхайм. Советская бюрократия - это просто коллективная буржуазия. Если так, то и русская революция была лишь еще одной буржуазной революцией, только с определенной идеологической спецификой. Такова позиция Курца. Положение исследователя при этом упрощается чрезвычайно, все сложные теоретические вопросы при этом отпадают. Клифф, напротив, не считал события 1917 года просто буржуазной революцией, но, по его мнению, пролетариат потерпел поражение, в результате чего установился капитализм, только несколько необычный.
Буржуазия родилась заново, социально реинкарнировашись в форме бюрократии. Поскольку в СССР существовали товарно-денежные отношения, поскольку существовал наемный труд и рабочие были отчуждены от принятия решений, совокупный прибавочный продукт можно считать находящимся в коллективной собственности бюрократ-буржуазии.
Проблема в том, что капитализм - это не только наемный труд и товарное производство. И то и другое как раз могут существовать в других системах, некапиталистических Напротив, таких важнейших сторон капитализма, как частная собственность или свободный рынок, в советской системе не было (рынок был развит минимально). Производство велось все же не ради максимизации прибыли и не ради накопления капитала.
Точно так же теория государственного капитализма не объясняет, почему шла столь интенсивная идеологическая борьба между советским государством и Западом. Для Клиффа все сводилось к межимпериалистическим противоречиям. Но оставалось непонятно, почему один из участником этого соревнования опирается на определенное социальное движение, в то время как раньше ни одна империалистическая сила не была в состоянии мобилизовать в своих интересах глобальный социальный протест. Непонятной с точки зрения концепции Клиффа является и упадок СССР. Его видение советской системы совершенно статично.
Модель, которую отстаивали Мандель и Джонстон, выглядит несколько более логично, но в ней есть свои слабые места.
Разумеется, сегодня критика советского порядка, содержащаяся в работах западных левых, выглядит самоочевидной: вопреки заявлениям лидерам СССР невозможно говорить о полностью построенном социализме, о его окончательной и полной победе. События конца XX века в этом смысле все поставили на свои места: даже самые тупые догматики теперь не могут утверждать, что в Советском Союзе с социализмом был полный порядок. Но вопрос не только в том, насколько СССР был социалистическим. Если социализм не удалось построить, то что это было?
Порой пишут, что в СССР был уже не капитализм, еще не социализм, а некое промежуточное, переходное явление. В силу промежуточного состояния общества его элита была слаба и зависима от государства. Но на практике советская элита была не так уж слаба. 60 лет она как-то продержалась. Мало того что продержалась, она еще смогла осуществить серьезные преобразования. Экономика стала индустриальной, аграрная страна - городской, второстепенное государство - сверхдержавой. На эти достижения, кстати, постоянно ссылаются все те, кто испытывает ностальгию по СССР. И эти достижения совершенно реальны, другое дело, что сами по себе они еще не относятся к социализму. Индустриальной державой и могучей империей Америке удалось как-то стать без социализма.
Даже свою самоликвидацию советская элита смогла осуществить весьма эффективно, по собственным правилам и таким образом, чтобы на фоне национальной катастрофы не только ничего не потерять, но и многое выиграть.
Третья точка зрения была характерна для советского подпольного марксизма, для части восточноевропейских авторов, для французского автора Корнелиоса Касториадиса. Из советских авторов можно выделить Марата Чешкова, который сначала писал тексты для самиздата, потом, по возвращении из лагеря, продолжал работать над историей Азии и формулировал свои идеи в размытой форме, прибегая к эзопову языку. Более радикальным образом, уже не эзоповым языком, то же было высказано в самиздатовском журнале «Варианты», одним из авторов которого был и автор этих строк. Схожие тенденции можно проследить в работах восточногерманского марксиста Рудольфа Баро (хотя позиции Баро были крайне противоречивы, его нельзя приписать к одной из школ, потому что он немножко брал от каждой из них).
В чем суть этого подхода? Советская система сравнивается с азиатским способом производства. Далеко не все антагонистические общества, не все экономические системы, построенные на эксплуатации, были в строгом смысле слова классовыми обществами. Если принять понятие класса, как мы его находим у Маркса или у Вебера, обнаруживается, что советская бюрократия под него не подходит, но точно так же и в Древнем Египте или в империи инков в таком понимании слова классов не было. Класс, описанный у Маркса и Вебера, - это прежде всего (хотя и не только) специфическая форма организации, характерная для капитализма. В докапиталистических и некапиталистических обществах существуют другие формы социальной организации, позволяющие изымать прибавочный продукт у трудящихся не обязательно на основе классовой организации. Маркс сам говорил об этом в связи с «азиатским способом производства».
При азиатском способе производства правящая группа является продолжением государства. Массы тоже не являются самоорганизованной, самодостаточной социальной структурой, они в очень большой степени атомизированы и подчинены государству. Применительно к Китаю социологи говорили про «мешок с картошкой». Каждая картофелина (община) сама по себе, в единое целое их объединяет мешок (государство). А Европа - это структура горизонтальных связей. Такое общество больше похоже на молекулу, где все уже привязано друг к другу и определенным образом организовано.
Но надо помнить, что Маркс имел в виду общество, где разобщены не люди, а общины. Внутри себя община может быть очень сплочена и организована, но с другой общиной она никак не связана.
Маркс подчеркивал некапиталистический характер такого общинного уклада. Коллективизм, однако, тоже не выходит за пределы общины. Общество организовывается за счет государства. Марат Чешков говорил о современном аналоге азиатского способа производства - этакратии. Забавно, что русский автор Чешков употребляет французский термин «этакратия», а франкоязычный автор Касториадис употребляет английский термин «статократия». Дело, конечно, не в термине, а в том, что, по Чешкову, речь шла об обществе классового типа, но без устойчивых классов. Советское общество и было в некотором смысле обществом бесклассовым. Но не бесклассовым коммунистическим, а бесклассовым некапиталистическим и даже в известном смысле докапиталистическим.
Надо сразу оговориться, что примитивные версии данной теории, рассматривавшие советский строй как индустриализированный азиатский способ производства (часто встречавшееся в самиздате определение), не выдерживают критики. Азиатский способ производства является аграрным по определению. В этом его суть. Он базируется на простом воспроизводстве. Потому он консервативен, устойчив, не ориентирован на накопление. В СССР, напротив, мы имеем стремительную модернизацию, технологический прогресс. Потому сходство с азиатским способом производства важно лишь для понимания того, что подобные социальные механизмы в принципе возможны. Советский строй не был продолжением азиатского способа производства. Не был им и китайский или вьетнамский «коммунизм». Речь идет о качественно новой системе социальных отношений, которая консолидировалась, пусть и на короткое время, благодаря сочетанию политической победы революции и социально-экономической неудачи попыток перехода к социализму.
На практике, конечно, в СССР было странное сочетание архаики и прогресса, докапиталистических и посткапиталистических отношений, элементов социализма, госкапитализма и азиатского способа производства в одном обществе. Эти противоречия были порождены происхождением советского строя, возникшего из пролетарской революции, но в условиях, когда сам пролетариат власть утратил, а его партия переродилась.
Если в СССР можно было говорить про общество классового типа, это значит, что здесь были некоторые черты классовой структуры, но не в полном объеме. Мы имеем дело как бы с заменителями классов. Основные социальные группы способны функционировать только в той мере, в которой они привязаны к государству. Поэтому государство является абсолютно необходимым. Оно является не только системой власти, политического управления, но и основой организации общества как такового. Конечно, любое государство имеет социально-организующую функцию. Но здесь эти функции выходят на передний план.
Тезис о этакратии в большей степени совместим с представлениями о переходном характере советского общества, нежели с представлениями о госкапитализме. Переход не состоялся, общество застряло на промежуточном этапе, но на определенное время переходные отношения консолидировались. Получилась система, вошедшая в учебники западной социологии под названием «советского коммунизма».
В зависимости от оценки советской практики авторы по-разному оценивали и значение революции 1917 года, ее итоги. С точки зрения Курца, например, советское общество было просто продуктом поздней буржуазной революции. Сходной точки зрения, кстати, придерживался и один из наиболее значительных подпольных марксистских авторов в СССР - Александр Тарасов. В России была самая последняя или одна из последних буржуазных революций, которая уже происходила в индустриальную, позднекапиталистическую эпоху, когда классические модели буржуазной революции оказались невозможны. В политическую борьбу вступили новые действующие лица, новые общественные силы В итоге поздняя буржуазная революция принимала совершенно другие формы, нежели революция, скажем, французская, не говоря уже о английской и голландской. Выходит, что не бюрократия деформировала пролетарскую революцию, а пролетариат своим вмешательством деформировал революцию буржуазную, поставил в повестку дня социалистические лозунги и даже сделал их официальной идеологией нового государства. Идеологией, но не практикой.
Мнение Бузгалина отличается от позиции Тарасова. У него совершенно наоборот: мы имеем дело с раннесоциалистической революцией, которую Бузгалин сравнивал с Реформацией в Германии и с Ренессансом в Италии, когда не было никакой возможности построить настоящее буржуазное общество, но была возможность провозгласить новую идеологию и стимулировать историческое развитие. Итальянский Ренессанс в интерпретации Бузгалина - это неудавшаяся раннебуржуазная революция.
Бузгалин подчеркивает, что за неудачной первой попыткой последуют новые. В итоге мы потом будем смотреть на русскую революцию примерно так же, как сейчас смотрят на Реформацию в Германии: как на кровавый, но необходимый этап истории, необходимый для того, чтобы начало формироваться новое общество в масштабах Европы.
Лично на мой взгляд, противоречия между двумя изложенными точками зрения не столь уж непримиримы. Русская революция действительно оказалась на грани исторических эпох. В каком-то смысле это вообще относится ко всему XX веку. Это тот этап истории, когда одни фазы накладываются на другие. Каутскианская схема, согласно которой нужно аккуратно пройти одну фазу, дойти до некой точки, потом с нее уже начать следующую фазу, просто уже не соответствует исторической практике. К сожалению.
В живой истории одни фазы еще продолжаются, а другие уже начинаются. XX век, начиная с русской революции, включая революции китайскую, югославскую и кубинскую, соединил продолжающееся развитие капитализма с уже развернувшейся борьбой за социализм.
Крах СССР привел к тому, что дискуссии о природе советского строя как-то сами прекратились. Можно сказать, что мы не доспорили. Но независимо от того, как будет оценен, какой ярлык будет повешен на советский период, мы имеем дело с уникальным историческим опытом, который наложил свой отпечаток на весь XX век.
У советской истории есть четкое начало, середина, кульминация, развязка. Она формально завершена. Но с другой стороны, объект находится отнюдь в неископаемом состоянии. Это совершенно уникальная для историков и социологов ситуация. Можно подводить итоги, но борьба далеко не закончена.
Советский режим дал пример поразительной по быстроте и эффективности модернизации. Все последующие концепции модернизации были в той или иной мере основаны на анализе и оценке советского опыта. Можно сказать, что, не решив проблему социализма, советская система в целом решила проблему модернизации, причем темпами ни до, ни после никем и нигде не достигнутыми. Какой ценой это достигалось, мы прекрасно понимаем. Темпы, которыми осуществлялась модернизация, были оплачены ГУЛАГом, репрессиями, нищенским состоянием деревни, бюрократической сверхцентрализацией управления.
Вопрос о репрессиях приковывает внимание тем, что репрессии были вызваны не только необходимостью максимально сконцентрировать ресурсы под контролем бюрократического аппарата и направить их на приоритетные задачи. Репрессии были связаны, как это ни парадоксально, еще и с культурным ростом населения.
Современная интеллигенция себя культурно отождествляет со старой русской интеллигенцией, с жертвами репрессии. Но большинство сегодняшних интеллигентских семей вышли из числа «выдвиженцев», которые поднялись в результате того, что старая интеллигенция была пущена под нож. Другое дело, что выдвиженцы усвоили культуру тех, кого они заменили.
В начале XX века Россия имела население, состоявшее из полуграмотных или неграмотных людей, неспособных к участию в управлении. Революция обеспечила невероятную вертикальную мобильность для представителей низов. Выходец из крестьян мог подняться до самого высокого уровня в обществе и государстве. И это были не отдельные исключительные случаи, это было достаточно массовое явление. Но одновременно массовая вертикальная мобильность создает определенного рода социально-политический культурный стресс в обществе. Прогресс выходцев из низов - это постоянная угроза для того, кто уже занял высокое место. Мощнейшая вертикальная мобильность обеспечивает бешеный темп экономического роста, самоотдачу людей на производстве... и постоянный страх. Общество сталинского образца сочетало в себе страх и энтузиазм. Одно без другого бы не работало. Если бы не было возможностей роста для людей из низов, страна не могла бы выигрывать войны, не могла бы стремительно развиваться. Но энтузиазм быстро выдыхается, его надо чем-то поддерживать.
Ключевой для советской системы оказалась проблема дисциплины, поддержания порядка. Массы надо было держать в определенных рамках, поддерживать лояльность управляемых. И в течение первых поколений революции эта задача решалась с помощью террора. Позднее, когда произошло привыкание к новым социальным отношениям, когда сложилась политическая культура, воспринимающая власть бюрократии как нечто само собой разумеющееся, потребность в терроре как инструменте поддержания социальной дисциплины отпала.
Демократичность советского строя была парадоксальным образом связана с его тоталитарностью, и наоборот. Это объясняет прочность режима на ранних этапах - самых страшных, самых жестоких, но в социальном смысле - самых демократичных. Террор в Гражданскую войну с обеих сторон зачастую был более интенсивен, чем при Сталине, даже если взять 1931-1932 или 1937-1938 годы. В Гражданскую войну могли просто собрать несколько сот людей сразу и на глазах у всего города утопить. Но это не имело такого парализующего воздействия, как сталинский террор. Сталинский террор был системно организован и являлся частью воспроизводства общества. Причем от него еще очень многие выигрывали. Кто-то расширял площадь коммунальной квартиры, занимая комнаты, где раньше жили репрессируемые, кто-то занимал чьи-то должности. Это был и процесс естественного отбора внутри бюрократии: проигравших истребляли. Потому и бюрократический контроль на самом деле был в 1930-1938-м и даже в начале 1950-х менее жестким, чем позднее. Проигравших просто отстреливали.
Индустриализация требовала жестких методов и концентрации ресурсов, а не бюрократического контроля. Руководители понимали друг друга на интуитивном уровне. Им не нужно было точно детально все прописывать. Когда, скажем, Микоян и Гуревич создавали авиационное предприятие, которое потом стало концерном МиГ, никто не давал им никаких точных указаний, параметров, инструкций. Было и так ясно, что если они не справятся со своей задачей если самолеты летать не будут или будут летать плохо, то конец понятен, несмотря на родство Микояна со знаменитым наркомом Анастасом Микояном, а может быть, даже именно из-за этого. Легко понять, почему Анастас не собирался покровительствовать брату!
Эта система работала до определенного момента, когда нужно было мобилизовать ресурсы на индустриальное развитие. Но что делать, когда индустриализация в целом осуществлена, война выиграна? Сложилась развитая индустриальная система с тысячами предприятий, со сложнейшем продукцией, с разветвленной системой научных исследований. Выяснилось, что мобилизационный механизм уже не работает так, как раньше. Начинают падать темпы роста. И наступает некоторая усталость. Суммарно это привело к хрущевской «оттепели», либерализации. Но парадокс в том, что либерализация означала одновременно острый кризис управления. Если террористическими, мобилизационными методами управлять больше нельзя, то как? Побочным результатом «оттепели», или смягчения советского строя, была его стремительная бюрократизация.
Бюрократия, о которой мы читаем у Троцкого или Бухарина, на самом деле не так уж неэффективна. Проблема не и ее низкой эффективности, а в том, что бюрократия становится самостоятельной социально-политической силой, подчиняя себе пролетариат вместо того, чтобы служить его интересам.
Ленин много писал о бюрократизме, о проволочках, о бессмысленном бумагомарании. Но ни тогда, ни при Сталине бюрократия не была столь неэффективной, как в период, начавшийся с конца 1950-х годов. Объем информации возрастает, центр не справляется с нарастающими потоками информации. Поставщики информации манипулируют центром, подталкивают к выгодным для себя решениям. Манипулируя информацией, они манипулируют властью.
Наступает эпоха, когда людей не убивают, зато убивают время. Система управления все усложняется, система контроля становится все запутаннее. В странах советского блока подобный кризис ощущается тем острее, чем более развита экономика. В Чехословакии, где существовала эффективная индустриальная экономика, мало пострадавшая от войны, кризис советской модели управления был совершенно очевиден. Пражская весна 1968 года была абсолютно закономерна. Реформы, поддержанные в значительной части самого бюрократического аппарата, начались потому, что было ясно: иначе нельзя. Встает вопрос о децентрализации управления. Но это ведет к политическим и социальным последствиям. Реформа означает ослабление власти центра, партийной бюрократии и ее возможный постепенный демонтаж. В каком-то смысле перед нами реформистский вариант того, что Троцкий назвал политической революцией. Но в отличие от модели Троцкого власть переходит не столько к революционному пролетариату, сколько к порожденному индустриализацией слою технократов, находящихся на более низких уровнях той же управленческой системы. Тем не менее речь идет о демократизации.
Для советской бюрократии, возглавлявшейся в те годы Брежневым, это было слишком радикально. Тем более что демократизация в Чехословакии вызвала к жизни новые политические силы, главным образом на левом фланге. Речь пошла о куда более радикальных переменах, о рабочем самоуправлении на производстве, об обновлении марксизма и т.д.
Пражская весна была подавлена силой оружия. Но с кризисом управления что-то же надо делать! И тогда находится гениальное решение - бюрократическая децентрализация. Поскольку центр не справлялся, возникало несколько параллельных центров. Начинают плодиться министерства, ведомства. Вплоть до министерства хлебобулочной промышленности. Это, кажется, последнее отраслевое министерство, созданное уже Горбачевым. Специализация возрастает, поэтому министерств становится все больше и больше.
Параллельные центры начинают обработку информации, но в них происходит и консолидация корпоративных интересов. Идет борьба за дефицитные ресурсы, за получение выгодного, удобного для министерства и ведомства плана. Если раньше советская экономика планировалась директивно, сверху вниз, то теперь развивается договорное планирование, когда официальный государственный план есть не более чем результат согласования интересов между ведомствами.
Общество все более становится организовано вокруг корпораций. Эти корпорации пока не являются частными. Но реально возникает корпоративная структура. Какова роль партии? Она остается политическим агентом, который должен эти параллельные и зачастую уже соперничающие между собой центры власти стянуть вместе и каким-то образом обеспечить их координацию. Происходит это не через рынок и не через самоуправление трудящихся, не через прямое соприкосновение заинтересованных лиц на том уровне, на котором происходит взаимодействие. Проблемы нарастают внизу, а все согласования происходят наверху. Экономика движется от командного управления не к демократическому планированию, а к корпоративному компромиссу. Борьба за ресурсы идет на бюрократическом уровне.
Если сначала партия выступает в роли силы, которая способна определенным образом консолидировать соперничающие элементы, то по мере возрастания бюрократического плюрализма она сама начинает разрушаться, ее растягивают в разные стороны.
Начинается прогрессирующий развал системы, распад ее на составные части, и как итог мы получаем 1991 год, когда в Беловежской Пуще трое высших партийных начальников, превратившихся в правителей суверенных республик, объявляют СССР распущенным.
Закономерным итогом эволюции советской системы оказывается корпоративно-олигархический капитализм, который мы имеем сегодня в России. Приватизация логически вытекает из всего того, что происходило раньше. Это лишь окончательная, завершающая фаза процесса. Происходит приватизация тех фрагментов, на которые уже раньше раздробили общенациональное достояние, тех объектов собственности и управления, которые оказались под контролем отдельных корпораций.
Зачастую приватизировались объекты, которые при классическом капитализме не являются частью экономики. По сути, делили не государственную собственность, а само государство как таковое. Что вполне закономерно, исходя из предшествующей истории. Новым хозяевам вместе с объектами собственности доставались неразрывно связанные с этими объектами элементы властных функций, порой даже элементы силовых структур, которые тоже приватизировались.
В западном варианте капитализма, как правило, силовые структуры приватизации не подлежат, и если это происходит, то это воспринимается все-таки обществом с очень большой степенью драматизма, как проявление социальной болезни. Например, когда в Америке происходит приватизация тюремной системы. Конечно, тюрьмы можно превратить в прибыльный бизнес. Заключенных можно эксплуатировать. Но даже сугубо буржуазная американская культура реагирует на это с раздражением (отсюда целая серия голливудских фильмов, осуждающих частные тюрьмы).
Принцип западной демократии состоит в том, что политическая сфера остается более или менее защищенной от прямого контроля со стороны частных интересов. И чем меньше отдельный капиталист способен в своих интересах контролировать государство, тем эффективнее служит оно общим интересам капитала. Но такая ситуация возможна только в богатых странах Запада, где капитал достаточно хорошо организован и может позволить себе роскошь соблюдения всех требований правового государства. И то, как мы видим на примере США, это не всегда получается.
В странах «третьего мира» и в бывших странах советского блока приватизация прямо вторгается в сферу публичного, коллективного интереса. Формально или не формально это происходит - уже другой вопрос.
Отсюда специфическая природа политической борьбы в современной России. Мало того что у частных корпораций появляются собственные секретные службы, но и государственные секретные службы ведут какую-то странную войну между собой за частные интересы. А капиталист Михаил Ходорковский оказывается за решеткой, проиграв политическое и деловое столкновение с группой конкурентов, заправляющих в Кремле. Одна компания в борьбе против другой использует налоговую полицию, а Газпром заключает с налоговой полицией официальное соглашение о выбивании долгов, то есть налоговая структура выступает как частная банда рэкетиров.
Это отнюдь не свидетельствует о том, что российский капитализм какой-то неправильный. Просто он развивается не по западноевропейскому сценарию, а так же, как на большей части территории планеты. Что совершенно естественно, если учесть его предысторию.
Пользователь, раз уж ты добрался до этой строки, ты нашёл тут что-то интересное или полезное для себя. Надеюсь, ты просматривал сайт в браузере Firefox, который один правильно отражает формулы, встречающиеся на страницах. Если тебе понравился контент, помоги сайту материально. Отключи, пожалуйста, блокираторы рекламы и нажми на пару баннеров вверху страницы. Это тебе ничего не будет стоить, увидишь ты только то, что уже искал или ищешь, а сайту ты поможешь оставаться на плаву.