Мое тело грохотало. Это не метафора, а физика. Все во мне надрывалось - ноги хрипели, руки лопотали, сердце барабанно било, шея скрипела, ресницы тонко звенели, уши визжали, волосы по-змеиному шипели и судорожно шевелились - и все эти звуки складывались во всепоглощающий гуд. И ничего не было в мире, кроме моего безмерно гудящего, ставшего всей вселенной тела. И я уже знал, что надо открыть глаза, чтобы оборвать этот терзающий гуд, пока сам я не рассыпался на тысячи камертонящих частей. Я вобрал в себя воздух, и он тоже что-то свое тихо и зло просвистел - и разорвал себя воздухом на тысячу осколков. Я чувствовал, что мчусь во все стороны, что меня больше нет, а есть лишь мои куски, уносящиеся в темную пустоту. Меня пронзил ужас небытия. Я раскрыл глаза.
Я лежал на кровати. Рядом на скамеечке сидел Павел Прищепа. У кровати громоздился Николай Пустовойт.
- Наконец-то! - воскликнул Пустовойт и повторил с облегчением: - Наконец-то!
У Павла подрагивали губы. Он пересиливал рвущиеся наружу рыдания. Он наклонился ко мне:
- Андрей, ты меня понимаешь? Как ты себя чувствуешь?
Я ответил с трудом - ничто во мне уже не звучало, язык больше не дребезжал, как жестяной лист на ветру, но речь не давалась:
- Понимаю. Как чувствую - не знаю. Говори, Павел.
- Я прилетел на твое пробуждение и должен сразу же улететь. Новостей пока немного. Главная - что ты очнулся. Почему-то ты пробыл без сознания дольше, чем ожидалось. Гамов тревожился.
- Что на фронте?
- На фронте по-прежнему плохо. Флория наполовину потеряна. Там мятежники стреляли в спину нашим отступающим солдатам. Аментола собирает конференцию своих союзников, наши бывшие союзники колеблются - не поехать ли на сбор к нему? Пример Кондука их пугает, но Аментола щедро усилил подачки... В общем, все по плану, Андрей. Твоя казнь наделала много шума. Аментола теперь уверен, что стратегия у него правильная. Гамов просил передать поклон. Все остальное скажет Николай.
Он удалился. Я закрыл, глаза, отдыхая. Каждая клетка тела возвращалась к жизни. Я снова открыл глаза. На скамеечке, где сидел Павел, примостился Пустовойт. Скамейки его громоздкому телу не хватало, он переливался седалищем по обе стороны ее и покачивался - крепко спал в своей неудобной позе, даже присвистывал носом. Я слез с кровати и потянул Пустовойта за руку. Он сонно забормотал:
- Ты чего? Если что надо, я мигом...
- Ложись на мою кровать, - сказал я. - Тебя же сон валит с ног.
Он мощно потянулся всем телом, сладко захрустев чуть ли не десятком суставов.
- Двое суток не спим около тебя, такое долгое пробуждение. Павел стожильный, а я без сна не могу.
- Повторяю: ложись на мою кровать и отоспись.
- Нельзя, Андрей. Не у одного Павла дела. Вот уверюсь, что ты ничего, ознакомлю с обстановкой - и улечу.
- Я - ничего. Можешь знакомить с обстановкой.
- Тогда выйдем из палаты, погляжу, как ты на ногу.
Мы вышли наружу. Дом, куда меня поместили, был одноэтажный, на полдюжину окон по фасаду. На веранде сидел вооруженный любимец Павла - Варелла.
- Охраняю вас, генерал, - сказал он, здороваясь.
- Почему ты? Где мои охранники?
Он ухмыльнулся. Я уже говорил, что у этого лихого парня, Григория Вареллы, улыбка такая заразительная, что на нее хотелось отвечать такой же улыбкой или смехом. И я засмеялся на его улыбку, хотя причин для смеха не было.
- Ваши охранники не годятся, генерал. Они охраняли вас от пули, кинжала и электроимпульса. А я охраняю от дурного глаза.
- В колдуны записался, Григорий?
- Вас нельзя видеть. Вот и стараюсь не допускать...
Домик окружал густой сад. Мы с Пустовойтом сели на скамейку. Варелла прохаживался неподалеку.
- Николай, ты так сопишь от бессонницы, что надо скорей тебя отпускать. Вводи в обстановку.
- Ходишь ты вполне, - сказал он одобрительно. - Мы ведь чего опасались? Хоть и камуфляж, а страх - что-либо откажет в смертном мешке либо в проводах... Ноги слабей головы, могли отреагировать...
- Не тяни! Итак, обстановка?
- Обстановка? Одиночное пребывание до специального приказа диктатора. Ну, не совсем одиночное... Варелла, другие охранники. Прямая связь с Прищепой.
- С Гамовым тоже?
- С Гамовым, извини, нет. Все же многие его видят, могут сообразить, с кем разговоры. А у Павла такая защита от глаза и уха...
- Знаю его защиту. Долго мне здесь пребывать? И что делать?
- Основная твоя забота - ждать вызова... Можешь познакомиться с соседями.
- Здесь есть соседи? Что за народ?
Пустовойт вдруг стал путаться и мекать.
- Видишь ли, Андрей... Если на всю откровенность, так оба не гении, а сумасшедшие... В общем, понимаешь...
- И в общем, и в частности ничего не понимаю. Сделаем так. Я буду задавать вопросы, ты отвечать.
- Задавай, - сказал он с облегчением.
Я задал десяток вопросов. Кто мои соседи? Чем занимаются? Кто их считает гениями? Почему Пустовойт думает, что они сумасшедшие? И зачем мне знакомиться не то с гениями, не то с сумасшедшими?
На ясные вопросы Пустовойт отвечал ясно. Неподалеку, в этом же бдительно охраняемом парке, Прищепа завел какую-то сверхсекретную лабораторию. В ней два ученых с одинаковыми именами, но разными фамилиями. Один старается извлечь из материи скрытую в ней чудовищную энергию, другой ищет шоссейные дороги в иные миры. Ну, не шоссейные, но достаточные, чтобы удостоиться инобытия. Он полагает о себе, что гражданин иных миров, попал в наше мироздание случайно, и не теряет надежды воротиться на свою истинную родину. И так рассказывает о ней, что уши вянут.
Я непроизвольно поглядел на уши Пустовойта. На маленькой голове массивного министра Милосердия уши, как и нос и рот, были заметной деталью, мочки их свешивались до подбородка. Думаю, он мог бы и хлопать такими ушами, как крыльями, если бы постарался. Он перехватил мой взгляд и улыбнулся - понял, о чем я подумал, но не обиделся.
- Нет, у меня не завяли. Я с ними двоими разговаривал мало. Не моя епархия, а Павел ревнив к своим секретам. Но в этих двоих души не чает! Тучку с неба потребуют, стянет на землю без метеогенераторов!
- Странно, Павел не говорил мне о лаборатории иномиров.
- Ничего странного! Как с тобой поговорить? Даже министры записываются на прием. К Гамову легче попасть, чем к тебе. И безопасней.
- Безопасней? Что за чушь, Николай!
- Безопасней! С Гамовым можно поспорить. А с тобой? Докладывать тебе можно, а спорить - нет! Гамов, если надо отказать, а обидеть не хочется, говорит: "Хорошо бы вам получить санкцию Семипалова". А ты спокойно отказываешь.
- Интересные вещи узнаю о себе. Ладно, воротимся к двум безумным гениям. Для чего ты рассказал о них?
- Павел просил. Лаборатория иномиров - дело от войны далекое. Но если тебе в нынешнем одиночестве станет скучно и вспомнишь, что создал когда-то свою лабораторию, почему бы тебе не познакомиться и с работами этих двух инженеров, может, найдешь в них что интересное.
- Что еще у тебя, Николай?
- Пока все. Если понадоблюсь, вызывай через Павла.
Я смотрел в небо. Небо, чахоточно-бледное, проступало сквозь кроны больших темных деревьев. Ни отблеска склоняющегося солнца, ни единой звездочки, вышедшей на вечернее дежурство, даже ни намека на тучки. То ли сюда Ваксель не нагонял свои циклоны, то ли Штупа охранял этот край бдительней, чем саму столицу. Я нащупал в кармане интердатчик, совмещенный с видеоскопом, приборчик вроде того, каким снабдил меня Павел во время нашего прорыва из тыла. Я набрал код Павла. На экранчике засветилась какая-то многокрасочная схема, из центра схемы вынесся бесполый машинный голос:
- Министр в командировке. Что записать?
- Запишите, что я чувствую себя хорошо.
Я спрятал интердатчик и задумался. Сперва о снабжении армии водолетами, трудностях у Штупы - резервы энерговоды у него таяли. И утешался - скоро, скоро последний водолет перелетит на свою базу, и тогда все энергозаводы будут работать на Штупу - и горе Вакселю! И еще я думал, удалась ли чаша хитрая маскировка - объявить Бернулли и меня предателями своих стран? Павел сказал, что Аментола открыл шлюзы помощи нашим изменившим союзникам! Значит, удалась! А надолго ли? Аментола может потребовать от них срочного выступления. Пример Кондука для них страшен, но и требования президента не отринуть. Если южные соседи ринутся на нас раньше, чем мы грянем на Вакселя, удар наш много потеряет в эффективности.
Вскоре я устал от политики. Переход в небытие, даже обманный, дался нелегко, мысли быстро теряли остроту. Я стал думать о Елене.
Я видел, как она стояла передо мной в камере в ту последнюю минуту нашего свидания. Ее лицо исказилось, глаза сверкали, она вдруг стала очень некрасивой. "Ненавижу тебя! - говорила она. - Боже, как я тебя ненавижу!" Это нелегко перенести.
- Хватит! - крикнул я на себя. - Все идет, как и должно идти!
Я сделал несколько шагов по дорожке. Ноги все же не обрели прежней крепости, в икрах скоро заныло. Я был один, если не считать деревьев, кустов, оставленной позади скамейки да какой-то тусклой звездочки, выбравшейся на темнеющий небосклон. Вот так бдительная охрана, подумал я, и негромко проговорил:
- Григорий, вы где?
Он мигом возник из кустов, как демон из бутылки.
- Вы меня звали, Семипалов?
- Звал. Но как вы услышали, я не кричал?
Ухмыляясь, он показал на кругляшок, приклеенный возле уха.
- Настроен на ваш голос. Как бы ни сказали, услышу.
- Спасибо, что предупредили, Григорий. А как сделать, чтобы вы не слышали моих бесед с другими?
- На открытом воздухе нельзя, - сказал он честно. - Если специально не выключать приемник. А у себя в кабинете вы экранированы. Там вызываете меня нажатием кнопки на столе или видеоскопе. Разрешите вопрос. Вы меня позвали? Что я должен сделать?
- Знаете ли вы двух ученых, работающих поблизости?
- Два чудака. Невообразимые люди!
- Нельзя ли попросить их ко мне?
- Когда доставить обоих?
- Попросить, - повторил я. - В мою комнату, чтобы вы нас не подслушали.
Он проводил меня до дома и уселся на веранде. Не было заметно, чтобы он торопился выполнить мою просьбу. Вероятно, он незаметно для меня передал ее другим охранникам.
В комнате стояло несколько спальных кресел и диван. Спальными я назвал их потому, что погружение в их недра быстро вызывало сон. Диван был жестким, ко сну он не клонил. Я погрузился в кресло и задремал. Меня разбудил шелест. Передо мной стояли двое мужчин, один водил ногой по паркету - деликатно создавал пробудивший меня шум. Они дружно заулыбались, чуть я открыл глаза.
- Бертольд Швурц, ядрофизик, - сказал один и поклонился, не приближаясь и не протягивая руки.
- Бертольд Козюра, хронофизик, - и этот поклонился без рукопожатия.
С полминуты я рассматривал обоих, забыв, что сам вызвал их. Они терпеливо ждали моего отклика.
- Метафизика среди вас нет? - спросил я.
- Мы даже не мистики, - отверг подозрение Бертольд Швурц. - Мы ученые.
- Экспериментаторы, - дополнил Бертольд Козюра. - Это, знаете...
- Знаю. Сам работал в лаборатории. Но о вашей услышал только здесь. Давно вы существуете и что изучаете?
- Мы очень секретные, о нас не сообщают, - разъяснил Бертольд Швурц.
- Мы очень важные, - дополнил Бертольд Козюра. - В смысле перспектив наших исследований.
- Нас создал маршал Комлин, - продолжал Швурц. - Он считал, что наш успех может изменить весь ход истории. Мы тоже так считаем.
- Нас финансирует полковник Прищепа, - дополнил Козюра. - Он уверен, что наша работа оправдает любые затраты. Мы с ним согласны.
- Очень рады ввести вас в курс наших великих открытий. - Это говорил Бертольд Швурц.
- Счастливы не откладывать этого дела, - возгласил Бертольд Козюра.
- Начинайте вы, - предложил я Швурцу. - Ядрофизик, не ошибаюсь?
- Да, физика ядра. Новая наука. У нас о ней еще никто не знает. Кроме нас двоих, конечно.
- Никто не знает у нас? Где же тогда знают?
- Об этом скажет мой друг Козюра, он хорошо изучил запределье нашего мира. Начать ему?
- Я уже сказал - начинайте вы.
Кроме имен, у обоих физиков было еще одно общее свойство - и оно первое привлекало глаз: ни одна волосинка не омрачала их сияющих черепов, даже цвет кожи на головах был одинаков - голубовато-желтый, резко отличный от розоватости лба и щек. В остальном оба физика были люди как люди: один непомерно высок и худ, другой столь же непомерно низок и толст, один длинно- и узкорук, другой короткорук и широкопал.
- Осмелюсь доложить, генерал, - излагал толстый ядрофизик, - что на нашей планете основной источник энергии - молекулярные превращения. Вот, например, энерговода: натуральная вода, только переменившая свою структуру. В энерговоде молекулы вползают одна в другую - и обычная вода превращается в сгущенную, а освобождаясь от своего неестественного сгущения, выдает накопленную в ней энергию. Это, конечно, отличный энергетический материал, но мы открыли тысячекратно мощнейший источник энергии. Не уродовать молекулы сжатием, а дробить либо начисто уничтожать ядра их атомов. И тогда исчезающее ядро превращается в энергогенератор. Если бы, скажем, генерал, вас самого... Нет, лучше вашего охранника, либо моего друга Бертольда, либо даже меня самого, готов и на такое самопожертвование... Короче, если бы разбрызгать ядра всех атомов человеческого тела, то чудовищный взрыв даже нашу славную столицу Адан, огромный город, мгновенно превратил бы в шар огня, в гору пепла, в ураган раскаленной плазмы.
- Очаровательная перспектива! А если бы всех жителей Адана?..
- О, еще восхитительней! Погибла бы вся планета, все стало бы на ней пламенем, испепеляющим сиянием... Вспыхнула бы новая звезда! И если наша работа завершится удачно, такой эксперимент...
- Надеюсь, удачи у вас не будет! Мне бы не хотелось превратиться в пламя и так губительно засиять. Ваше яркое описание пока доказывает мне лишь то, что вы, во-первых, занимаетесь крайне опасным и вредным экспериментом. И во-вторых, экспериментом ненужным, ибо немыслимо заставить материю самоуничтожаться. Я в школе учил, что материя неуничтожаема.
Швурц с мольбой поглядел на друга. Настал черед второго Бертольда, худого хронофизика Козюры, переубеждать меня. В его речи зазвучали скорбные нотки:
- Генерал, вы трагически ошибаетесь! Высвобождение внутриядерной энергии происходит чаще, чем можно вообразить. И приводит к уничтожению городов со всем их населением. Не исключено и распыление целых континентов, даже всей планеты. Правда, уничтожение целых стран, тем более - всей планеты, мы пока...
- Значит, уничтожение городов вы наблюдали?
- Наблюдали, генерал.
Мне стало ясно, что оба физика - психи. Было только непонятно - буйные или тихие? Они сидели рядком на жестком диване. Поза выражала не угрозу, а уважение - почти угодливость. Так держатся обычно только просители. Правда, в следующую минуту они могли вскочить, завопить и броситься меня душить. Я подосадовал, что запретил Варелле тайно прислушиваться к беседе в моей комнате. И сказал с большей вежливостью, чем они того заслуживали:
- Наблюдали уничтожение городов на нашей планете? Что-то никогда об этом не слышал.
- И не могли слышать. Распыление городов происходило в ином мире.
- На других планетах?
- Не на других, а на иных планетах.
- Разве это не одно и то же - другие и иные?
- Совершенно разные понятия! Иные планеты - это не наши планеты, а в ином мире. Или, проще, в иной вселенной, соседствующей с нашей, но закрытой для нас.
Пока он говорил, я думал, что Павел, конечно, сознательно скрыл от меня существование их лаборатории. Я бы не разрешил тратить государственные ресурсы на исследование каких-то иномиров. Теперь надо было проверить сообщение Пустовойта, что один из этих физиков - и, кажется, именно хронофизик - считает себя выходцем из соседней вселенной. Признание в таком факте стало бы достаточным аргументом для его перемещения из лаборатории иномиров палату для психов, а заодно и его друга ядрофизика. Я спросил хронофизика:
- Вы не из соседней вселенной прибыли к нам, Козюра?
Он так обрадовался, словно я похвалил его за подвиг, а не обвинил в слабоумии.
- Вы уже знаете об этом, генерал? Да, я оттуда. И так все было заранее не подготовлено, что только удивляться, что я живой в противоположность другим...
- Другим, Козюра? Вас много совершало такой... межвселенский перелет, можно так выразиться?
- Абсолютно точное выражение! Да, нас было много, большая ядерная лаборатория. Правда, я занимался не атомами, а искривлением времени внутри ядра. Это меня и спасло. Взрыв еще не завершился, лаборатория еще не превратилась в клубок плазмы и сияния, а меня вынесло в искривление времени за какие-то микросекунды до того, как я должен был превратиться в плазму. И выбросило на хронолинию вашего мира, в пустыню около города Сорбаса. Там вначале сочли меня сумасшедшим, но, подлечив раны, убедились, что я разумен, только странен - с их точки зрения, конечно.
- Какая катастрофа! Я хотел сказать, какая удача, что вы остались живы. Но я не вижу на вас шрамов от ран.
Он притронулся рукой к лысой голове:
- А это? К сожалению, переход из одного временного потока в другой часто приводит к потере волос.
Я перевел взгляд с головы Козюры на голову Швурца. Тот, я уже говорил об этом, был столь же лыс.
- Вы тоже пришелец из параллельной вселенной?
- Нет, генерал, я не пришелец, а ушелец. В смысле - пытался уйти из нашего мира в сопряженный. Между прочим, термин "сопряженный мир" мне кажется более точным, чем соседний или параллельный.
- Не сумели проникнуть в сопряженный мир?
- Как видите, генерал, ибо нахожусь в нашем мире и стою перед вами. Но попытка стоила и мне потери волос. Первая конструкция нашего аппарата для перехода из одной вселенной в другую была весьма недоработанной. Сейчас мы монтируем более надежную.
- Ясно, друзья. Сейчас скажу вам, что думаю о вашей лаборатории и о проводимых в ней экспериментах.
- Вы этого не сделаете! - пылко воскликнул Бертольд Козюра. Он соображал быстрее своего друга. - Знаю, знаю ваши мысли! Так вот - они необоснованны. Раньше посетите нашу лабораторию и познакомьтесь с аппаратами. Они убедительней слов. Так сказал сам полковник Прищепа и предоставил все средства для хроно- и ядроработ.
- Мой друг Прищепа добрей меня. Показывайте вашу лабораторию. Она далеко?
- Рядом, рядом! Десять минут ходьбы.
Пылкий хронофизик шел впереди, я за ним. Позади плелся толстый Швурц. Он все же очень отличался от своего приятеля. Швурц и говорил медленнее, и соображал неспешно. А шагал с таким усилием, словно его тащили на невидимой веревке.
Варелла, сидевший на веранде, встал и так ухмыльнулся, что я догадался: если он и выполнил запрет включать свой подслушивающий аппарат, то старым человеческим способом - навострив уши - хорошо уловил смысл моей беседы с двумя физиками. Он пристроился позади.
Мы шли по парку не десять минут, как пообещал Козюра, а не меньше получаса, и я отвлекся. Я всем в себе вдруг ощутил, что много лет не общался с природой - сперва работа в лаборатории заполняла все время, потом была война, государственные обязанности... Конечно, насаженный по чертежу парк еще не природа сама у себя, сама для себя. Но все же это были настоящие деревья, настоящая трава, настоящие кусты, покрытые настоящими цветами. И над деревьями, в просветах их крон, нависало настоящее небо, бледное, смирное, но небо, а не арена противоборствующих искусственных циклонов, небо, а не сшибка стратегических туч, созданных могучими метеогенераторами. И я всей душой, не одними чувствилищами тела, погрузился в краски листьев и травы, цветов и коры, в запахи парка, в шелест его ветвей, в глухое бормотание высоких - на свободном ветру - вершин. Ко мне, обогнав Швурца, подобрался Варелла.
- Генерал, вы пошатываетесь. Обопритесь на меня.
Я отвел его протянутую руку.
- Мне хорошо, Варелла. Давно, очень давно не было так хорошо.
На повороте аллеи открылся двухэтажный дом на два десятка окон в каждом этаже. Бертольд Козюра торжественно произнес:
- Лаборатория хронофизики, генерал. Я говорю о втором этаже, где аппараты, искривляющие наше унылое однолинейное время.
Бертольд Швурц с некоторым опозданием добавил:
- А на первом раскалываем тяжелые ядра атомов, чтобы извлечь их внутреннюю энергию. А также соединяем маленькие ядра в ядра побольше. Это трудней, зато выход энергии еще больше.
Первый этаж - помещение с заводской цех - был заполнен механизмами, а людей я не увидел: Швурц объяснил, что лаборатория автоматизирована. В закрытых механизмах что-то не то вываривалось, не то неслышно взрывалось, не то вообще нацело исчезало, а конечным результатом становилась зарядка больших аккумуляторов в подвале. Аккумуляторы обеспечивали энергопитание и самих лабораторий, и домика, в котором я жил.
На верхнем этаже механизмов было поменьше. В углу лаборатории высился экран в два человеческих роста и на всю ширь межоконного проема. Он походил на наши стереоэкраны, но вместо отчетливых картин на нем плыли клочья синего тумана, из синих клочьев вырывались оранжевые пламена, накаливались, рассыпались по экрану и гасли.
- Пейзаж иномира! - торжественно возгласил хронофизик. - Самый близкий наш сосед, такая же планета, моя далекая родина.
- Пока я вижу только туманные пятна. Если это и пейзаж, то не предметный, а иллюзорный. Не думаю, чтобы реально существовали планеты смеси тумана и вспышек.
Козюра подошел к столу рядом с экраном. На столе покоился другой экран, маленький, мутный. Козюра нажал на какие-то кнопки, потрогал какие-то рычажки и повернулся ко мне.
- Фокусировка во времени требует не только знаний, но и искусства. Сейчас вы видите на большом экране облик одного района инопланеты, суммированный за сто лет. Вам не ясно? Поясню. Если взять ваше лицо, как оно было, скажем, тридцать лет назад, и наложить на него все изображения вашего лица за последующие годы, то вряд ли вы получите отчетливый образ. Изменившиеся черты будут смазывать прежние, вместо четкой фотографии получится что-то расплывчатое. Сейчас я сфокусирую столетие инопланеты в месяц, даже в день, даже в минуту - иногда и до секунды удается, - и тогда вы увидите нашего соседа в сопряженном мире, каков он реально.
Хронофизик сделал еще какие-то операции на кнопках и рычагах, и на малом экране появилось фиолетовое пятно. Сперва оно захватывало почти весь экран, потом стало сжиматься, накалялось. Я отвел глаза и не уследил превращения пятна в точку, слишком уж нестерпимым стало сияние. Зато на большом экране пропал туман и выступила картина домов, мачт, столбов и - вдалеке - деревьев. А по центру экрана в мою сторону пролегла широкая каменная дорога. На дорогу вдруг рухнула с неба исполинская машина с крыльями и с ревом понеслась на меня. Мне показалось, что она сейчас раздавит меня своим чудовищным корпусом, проедется по мне целым кустом колес. Но машина остановилась, с одного бока у нее раскрылись дверки, из дверки высунулись лестницы, по лестницам сбегали люди с чемоданами и пакетами - много людей, мужчин и женщин. Я не мог охватить глазом эту толпу. Их было слишком много для моих двух глаз.
- Да это водолет! - воскликнул я. - Но какой огромный! И на колесах, без кормовых и тормозных дюз. Как может двигаться такое страшилище?
- На моей старой родине такие машины назывались не водолетами, а самолетами, - отозвался хронофизик. - Ручаться не могу, у меня при переброске из одной вселенной другую так повредило память... Одно помню: на той планете и понятия не имеют о сгущенной воде. Двигатели используют дерево, уголь, нефть...
- Как же они обеспечивают полив своих полей? Без энерговоды даже дохленького циклона не создать.
- Там вообще не создают своих циклонов. Ограничиваются влагой, поставляемой самой природой. И дожди идут не по программе, а от случая к случаю.
И летящий на экране самолет, в десяток раз превышающий самые большие наши водолеты, был маловероятен. Но то, о чем повествовал хронофизик, было не маловероятно, а немыслимо.
- Подумайте о своих словах, Козюра! Цивилизованное общество не сможет существовать, если полагается только на милости природы. То засуха, то наводнение, то голод, то изобилие. С этим нельзя примириться!
- Не смею возражать, господин заместитель... Разрешите продолжить? Фокусирование во времени оставляю, буду передвигать стереоглаз в пространстве.
Картина на экране переменилась. Из огромного самолета еще выбирались пассажиры, но сам он быстро отдалялся, будто я мчался не то в самолете, не то в водолете и оглядывал окрестности. Сперва это были засеянные поля, потом квадратики лесов, деревья как деревья. А затем стереоглаз приблизился к городу и помчался над ним. Я закричал на Бертольда Козюру:
- Помедленней, черт вас возьми! Не успеваю разглядеть.
Город меня потряс, только этим могу объяснить ругань: я не из любителей брани. Город был удивителен. Скажу сильней - он был невероятен. Но он был, я видел его улицы, его площади, его здания. Стереоглаз показывал его с высоты, но куда ни хватал луч, всюду виднелись дома, только дома, одни дома, лишь кое-где раздвинутые островками парков. В этом городе могло бы поместиться с десяток наших городов, даже таких, как Адан или Забон. Поверить в эту мысль было невозможно, но глаза утверждали, что это так.
И вторым, что потрясло меня, стал облик зданий непостижимого города. Они были чрезвычайно высоки, нет, не чрезвычайно, это тусклое слово не описывает их невероятности - они были недопустимо высоки, безжалостно высоки. Недопустимо физически, безжалостно для жителей - лишь такие оценки соответствуют тому, что я увидел. Я попросил хронофизика задержать телеглаз и стал прикидывать, сколько этажей в здании на одной из улиц. В нем было девяносто этажей, а рядом, на границе экрана, еще на десяток этажей выше вздымалось другое здание. И в Адане, и в Забоне, да и во всех городах богатой Кортезии дома не превосходили пяти этажей, но многие жители жаловались, что и пятиэтажность трудна. Как же обитатели городов в иномире взбирались на свои чудовищные высоты? Или они изобрели машины для подъема? Что-нибудь вроде антигравитаторов или портативных водометов, отталкивающих от грунта? Но Бертольд Козюра уверял, что в иномире не изобретено сгущенной воды!
Хронофизик погнал стереоглаз дальше. По улицам мчались водоходы, великое множество водоходов, сотни, если не тысячи, машин. Наверно, это были все же не водоходы, за каждым тянулся синий газовый шлейф, а выбросы воды, ставшей из сгущенной обычной, всегда бесцветны.
- Впечатление, будто каждый житель здесь имеет свою машину, - сказал я хронофизику. - Богато живут в параллельной, или соседней, или сопряженной вселенной - договоритесь между собой о правильном названии.
- Договоримся. Вы видите теперь, что реально существует иная вселенная и что, стало быть, мы вовсе не безумцы.
- Иную вселенную теперь я вижу сам. И готов признаться, что вы не безумцы. Но к иномиру это не относится. В нем ощущается что-то безумное. Вы не заметили, происходят ли там войны?
- Войны случаются. Но на наши они мало похожи.
- Разве в иномире людей не убивают и крепостей не атакуют?
- Там крепости и людей превращают в пламя и плазму. Побежденные государства не покоряют, а распыляют. От побежденных народов остается только тонкая взвесь, рассеивающаяся по всей планете.
- И существует оружие, способное совершить такое злодеяние?
- Да, генерал. Это оружие - та скрытая энергия атомных ядер, которую мой друг Бертольд Швурц пытается высвободить. Разрешите показать вам мощь ядра в войне. Меняю фокусировку на другой отрезок времени и другой район.
Погасший было экран снова озарился. Появилась картина другого города - и здания пониже, и улицы поуже, и машин, похожих на наши водоходы, поменьше. Зато людей было больше - лишь малая толика ехала в машинах, большинство шагало пешком. А на город карабкалось солнце. Оно именно карабкалось, выползало из-за крыш невысоких зданий, лезло на крыши зданий повыше - было утро, солнце только начало свой торопливый подъем и еще не приобрело величавую неспешность, с какой плывет вблизи зенита. И оно, еще не полуденное, уже было покоряюще прекрасно. Я любовался солнцем неизвестного мне мира, оно было красивей бледно-зеленоватого светила, ежедневно поднимающегося надо мной. Чужое солнце - ярко-оранжевое, горячее - гляделось шаром расплавленного золота, из него исторгались ярко-оранжевые, горячие, золотые лучи.
И оно внезапно погасло! В какие-то доли секунды в центре картины вдруг вспыхнуло сияние, затмившее солнце. Я подбираю слова, чтобы точнее описать это сияние, и ничего не могу подобрать, кроме самых предельных, они единственно точные - невероятное, немыслимое, чудовищное... И я сказал, что солнце погасло. Это тоже неверно. Солнце не погасло, а из золотого стало черным. Я закрываю глаза и все снова и снова вижу эту страшную картину - на бледно-прозрачном небе виснет черное солнце, совершенно черный, зловещий диск - только что он был пленительно золотым! Возможно, событие надо описать как-то по-другому, чтобы звучало объективней, но для моего глаза оно совершалось именно так - вспыхнуло чудовищное сияние, и в нем солнце из золото-оранжевого мгновенно превратилось в черное.
Сияние бурно взметнулось вверх, вытянулось в сверкающий столб, на вершине столба раздулся огненный шар - исполинский гриб закачался над городом... И здания под грибом стали расплываться. Сперва верхние этажи осели и поползли вниз, потом и нижние превратились в огненное тесто. И то, что еще несколько секунд раньше казалось несокрушимым каменным сооружением, теперь, пылая, исторгая протуберанцы, огненным потоком плыло по улице, которой уже не было. Какая-то девочка в миг, когда возникло ужасное сияние, зачернившее солнце, маленькая девчушка с косичками, перебегала еще существующую улицу. И вдруг она вспыхнула, превратилась в узкий факел, устремившийся ввысь, и уже не было девочки, даже скелета ее не было, даже пепла не осталось, было только пламя, летящее вверх, узкий факел пламени, клубок раскаленных сияющих газов... Я вскрикнул и схватился за сердце.
Бертольд Козюра, услышав мое восклицание, поспешно отвел телеглаз от страшной картины. Но новое зрелище было еще ужасней. На этот раз только разрушенные, а не расплавленные дома - остов недавней улицы, а не поток разбрызгивающейся лавы. Разрушение еще не закончилось, верхние этажи еще с грохотом падали вниз, а по каменной мостовой бежали, тащились и ползли люди, израненные, окровавленные, дико орущие... В углу экрана сверкала исполосованная волнами река, они, кто еще остался в живых, стремились в реку - остудить нестерпимые ожоги. И не доползали, не добегали, а замирали без сил либо крутились на мостовой, срывая с себя тлеющие одежды, обнажая изуродованные, кровавые тела. И прямо на меня полз человек, на нем пылали брюки, дымился пиджак, он исступленно хватался за камни, вытягивая руками свое тело. И я вдруг увидел, что отвалилась одна нога, за ней другая. Ноги в еще горящей одежде остались позади, а сам он, не чувствуя, что уже безногий, все полз и полз, и кричал не переставая, кричал, а из глаз его стекали не слезы, а струйки крови. Он уставил на меня дикие глаза, рыдающие кровью, и вдруг протянул руки и еще сильней закричал. И я понял истошный крик: "Помоги! Помоги же!" - взывал он...
Я вскочил и закричал на хронофизика:
- Перестаньте! Это же невозможно вынести!
Козюра выключил экран. Меня мутило, мне хотелось кричать от ярости и негодования. Ко мне метнулся Варелла.
- Генерал, я проведу вас домой. Вам надо в постель.
Я оперся на кресло. Тошнота отходила, сердце успокаивалось.
- Простите нас, - сказал Козюра. - Я не ожидал, что эти картины так подействуют на вас. Мы с Бертольдом часто рассматриваем их. И вроде ничего.
- Вроде ничего? И у вас не тряслись ноги? Не отказывал голос? Не пропадало сознание? Не становилось тошно жить? Кто же вы тогда? Люди или лишенные чувств автоматы? И вы хотите эти ядерные ужасы перенести в наш мир?
Хронофизик стал оправдываться и за себя, и за ядрофизика:
- Энергия ядра приносит не только ужас, но и пользу. Я покажу вам, как ядерные силы водят поезда, создают электричество, выравнивают горы...
В разговор вмешался молчавший до того Бертольд Швурц:
- Генерал, зло не от атомного ядра, а от людей, получивших его в руки. Разрешите вам напомнить, что наша энерговода обеспечивает полям урожаи, железным дорогам двигатели, электричество городам. Но она же питает нашу артиллерию, наши метеоатаки. Вы сами с таким непревзойденным искусством...
- Хватит! Не хочу больше слышать об иных планетах. Ваш иномир, Бертольд Козюра, отвратительное, уродливое отражение в другом пространстве нашего собственного мира. Преступный мир!
- Вы ошибаетесь, генерал! - спокойно возразил Козюра.
- Ошибаюсь? Вы хотите сказать, что мир, где превращают детей в возносящиеся к небу факелы, не преступен?
- Я не это хочу сказать. Тот мир не отражение нашего. Наоборот, мы сами лишь бледно отражаем его. Ибо он главный в главном потоке времени, он оригинал, а мы - обедненная его копия в боковушке мирового времени. Он один, а копий столько, сколько маленьких потоков времени бегут рядом с величавым руслом времени основного.
Я отвернулся от него. Я сказал Варелле:
- Григорий, мне и вправду плохо. Проводите меня в домик.
Я все снова и снова видел девочку, превращающуюся в огненный факел, и раненого, ползущего по земле без ног. И сжимал кулаки от гнева. Я ненавидел людей из неведомого мира в иной вселенной, тот мир был хуже, тысячекратно хуже моего родного, тоже полного преступлений, но все же не таких страшных. Ибо мы не сжигали детей, не превращали города в огненную лаву, черное солнце не вставало над нашими полями. Я сам воевал, командовал отделениями, батальонами, дивизиями, теперь все военные силы страны подчинены мне, я готовлю решающее сражение, я сейчас, возможно, главная фигура войны, но это иная война, твердил я себе - нет этого страшного черного солнца, всего лишь солдат на солдата, оружие на оружие!.. И я опровергал себя: а Кондук? А свирепый террор Гонсалеса в тылу? А ливни, захлестывающие поля и лишающие детей и женщин куска хлеба, стакана молока? Кто определит меру, до которой зверство еще не преступление, а после которой наказуемое злодеяние? Тысячу раз сразить в бою - подвиг? А десять тысяч? А миллион?
Мучительные эти мысли истерзали меня, я вскакивал, бегал по комнате, ругался, ненавидел себя. В комнату входил Варелла, спрашивал, не нужно ли чего. Я прогонял его, он уходил. Спустя короткое время снова появлялся, я снова прогонял его. Мне не было спокойствия, не было утешения, никакое лекарство не могло помочь. Меня преследовало черное, как уголь, солнце! Лишь под утро удалось забыться мутным сном.
Утром я вызвал Вареллу.
- Григорий, вы были со мной у физиков. Вы видели все, что видел я. Варелла, можете ли вы жить после того, как узнали, что где-то в мире бушует такая ужасная, нечеловеческая война?
Варелла всегда разговаривал легко и свободно - и непременно с ухмылкой. Сейчас он подбирал слова.
- Как сказать, генерал?.. Войны - они разные. Где ничего, а где - похуже. От войны не ждать хорошего... Война же!..
- Война против детей - это война? Это подлое преступление!
- И полковник так говорит. Мы слушали его, генерал, когда он насчет Сорбаса... Убивать детей не военная операция, а преступление, прощать нельзя ни исполнителям, ни организаторам. За душу хватало, так говорил. Точно эти слова!
- Те самые слова, - сказал я в отчаянии.
Я знал, что солдаты между собой называют Гамова полковником. Мы с Пеано были теперь для них генералами, они в разное время называли нас и майорами, и полковниками, а если завтра станем маршалами, будут и маршалами именовать. Но Гамова они узнали полковником, он и остался для них навсегда полковником. Он присвоил себе звание диктатора, это было несравненно выше и полковника, и генерала. Но если он даже назовет себя императором, он останется для них в прежнем звании. "Его величество полковник приказывает..." - скажет о нем тогда тот же Варелла.
- Вы верите в реальность того, что вчера показали физики?
И на это он ответил без обычной прямоты:
- Ученые люди... Всякое продемонстрируют... А так чтобы - не очень. С другой стороны, а почему бы и не быть? Человек - на все способный. В большом деле у него - черт на пару с Богом... Совместные трудяги... Всюду партнеры - Бог да черт!
- Черт с Богом - совместные трудяги? Интересная мысль! Но можно ли доверять оптическим модуляциям наших ученых...
- Проверить бы надо, генерал. Вызвать обоих?
- Сами пойдем к ним.
Теперь я шагал к физикам уверенней, чем вчера - не останавливался, не заглядывался на парк, не давал ногам передохнуть, - упадок сил после воскрешения проходил. И картины неба, свободного от метеопротивоборства, больше не захватывали. Меня томила проблема, больше приличествующая философскому уму Гамова, чем моему практическому - реально ли существуют иные миры и реальна ли безграничность царящего в них зла и бесчеловечности? И точно ли мы только боковое ответвление, только отражение, только слабое воспроизводство другого, основного, куда могущественней и преступней мира?
Оба физика так растерялись, словно мы явились арестовывать их.
- Успокойтесь, - сказал я. - Вы не виноваты, что миры во всех вселенных полны злодейства. Но я еще не полностью убежден, что иномир реально существует. Продемонстрируйте его снова - и не ужасные войны, а мирную жизнь, если она существует в том мире.
Бертольд Козюра опять уселся за столик с маленьким пультом и вывел на экран картины иного мира. И вскоре я уже не сомневался, что чужой мир не оптический фокус хронофизика, а существует во всей реальной своей невероятности.
Хронофизик повторил вчерашний вопрос, верю ли я теперь, что они не безумцы.
- Да, вы не безумцы. Но тайна иномиров, открытая вами, ужасна. В связи с этим несколько вопросов. Первый: вы уверяли, что пришелец из того мира, пейзажи которого демонстрировали. Можете это доказать? Вы так похожи на человека... хочу сказать - на человека нашей планеты. Ваша сияющая лысина - не доказательство.
Нет, он не мог точно доказать, что иномирянин. Для всех, знающих его детство, он - подкидыш, в отрочестве случайно обнаруженный почти умирающим в пустынной степи и начисто забывшим, кто он, кто родители, откуда родом, как его зовут. Даже языка той местности, где его нашли, не знал, что-то лопотал незнакомо и невнятно. Но быстро обучился и языку, отлично учился и еще в университете создал первые хронотрансформаторы, меняющие внутриатомное течение времени. А когда сконструировал большие хроноскопы, то обнаружил, что кроме нашей вселенной существуют вселенные иные, текущие в соседних потоках времени, а некоторые так физически сопряжены с нашей, что можно наблюдать, что в них происходит, и даже устанавливать проходы из одной вселенной в другую. И вот тогда, к своему великому смятению, узнал в первых изображениях сопряженного с нами мира знакомые пейзажи и зрелища. Вдруг возникли воспоминания детства - и они совпадали с образами на хроноэкране. Он задумался - как же все-таки очутился в чужом мире? Один ли это случай - только для него - или такие переброски часты? И если неоднократны, то нельзя ли возвратиться на утраченную родину? Открыв, что в сопряженном мире раскована внутриядерная энергия, он поделился новостью с другом, еще со студенчества, Бертольдом Швурцем. С того дня они работают вместе. Им удалось заинтересовать маршала Комлина. Маршал предвидел, что использование фантастических новшеств из чужого мира гарантирует успех в войне с Кортезией. Полковник Прищепа тоже высоко оценивает их труд.
- Знает ли диктатор о ваших исследованиях?
- Полковник Прищепа ждал удачи, чтоб информировать диктатора и вас.
- Значит, Гамов не знает, потому что удачи пока не вижу никакой, а вижу одни ужасы. Запрещать вашу лабораторию не буду, но и не радуюсь тому, что вы в ней открыли.
Воротившись в домик, я набрал код Прищепы. На этот раз он был у себя.
- Павел, я познакомился с хронолабораторией. Я ошеломлен, - это единственное пока ясное ощущение. Что нового в мире?
- Скоро прибуду и подробно информирую. Отдыхай, набирайся сил.
Прошла неделя, прежде чем Прищепа приехал.
- Пеано без твоей помощи изнемогает, пора вернуться к руководству, - порадовал он меня. - Все цели твоей камуфляжной измены достигнуты, передает Гамов. Я в этом полностью не уверен и хочу, чтобы ты сам решил, как быть.
- Для этого я должен знать политическую и военную ситуацию.
Ваксель двигался с прежней железной неторопливостью. Вся Флория в его руках, он вступает на землю латанов. Флоры встречают кортезов как освободителей - митинги, музыка, в городах гулянья и танцы... Правда, переметнулись к кортезам не более трети флоров. Но эта треть - молодежь и все те, кому надоело прежнее существование в Латании.
- В общем, все, кто жаждет перемен. Такие имеются в каждом цивилизованном государстве. Что на других фронтах?
- Наши бывшие союзники, после разгрома Кондука поутихшие, снова показали клыки. Их армии по-прежнему придвигаются к границам. Готовятся все разом к броску, Когда поступит сигнал. Сигнал даст Аментола на конференции в Клуре.
- Что за конференция?
- Сбор всех союзников Кортезии, а также всех наших бывших союзников, которых Кортезия взяла на содержание. Поедут все, кроме Торбаша - хитрый Кнурка Девятый первый в пекло не полезет. Он торжественно провозгласил, что спор двух гигантов, то есть Кортезии и Латании, решит сам Высший Судия. А когда Судия объявит свою волю на полях сражений, великий грех тогда не присоединиться к тем, кого он назначит в победители.
- Кривоногий карлик-король уже вступил в Акционерные компании Террора и Милосердия?
- Торгуется насчет вступительного взноса. Предлагает заменить золото сушеными фруктами и вяленой бараниной, этого добра у него навалом. Также и дублеными шубами, у них ведь зим не бывает, а овец избыток. Готлиб Бар не торопит переговоры.
- Пусть тянет их. Когда конференция в Клуре?
- Через десять дней. И ее откроет не президент Клура, а сам Амин Аментола. Основные идеи его речи мне известны. Самовосхваление, обожествление Кортезии, претензии на руководство всем миром. После устранения Бернулли ему легко произносить такие речи. Что передать Гамову?
- Что я возвращусь после речи Аментолы.
- Гамов ожидает, что ты именно так и решишь.
- Почему ты раньше не говорил мне о работе своих физиков?
Павел молчал о физиках потому, что поначалу не очень верил в их серьезность. У него много секретных учреждений, информировать правительство о каждом невозможно. Но сейчас он склоняется к тому, что эти физики и вправду проникли в тайны мироздания. И не похоже, чтобы они ошибались.
- Не похоже. Я поверил, что параллельные миры реально существуют, когда рассматривал их пейзажи на стереоэкране. Физики утверждают, что найденный ими иномир в мироздании основной, а наш лишь его далекое отражение. Звучит убедительно когда видишь чудовищные стоэтажные дома или летательные машины в десятки раз крупнее наших. Но какой это грозный и мрачный мир! Уничтожают за какие-то минуты огромные города со всем населением!..
- Мир страшный, ты прав. И далеко опередил нас, так что можно счесть его и основным, а наш побочным. Но между прочим, до сгущенной воды там не додумались и обеспечивать урожай искусственными циклонами не умеют. Если оба Бертольда найдут выходы в тот мир, мы пошлем туда разведывательную экспедицию. Секретную, конечно.
- Какой-то проход они открыли - один вылетел по нему к нам, другой пытался пройти обратной дорогой, но вышвырнули назад. И единственный результат - приобрели лысины.
- Они не все тебе открыли. Принимая лабораторию, подверг их самих проверке. Они даже покаянные листки заполняли...
- И что же необычного, кроме лысин?
- Что тайна появления Козюры в пустыне именно тайна: непонятно, почему он там оказался, да не ребенком, а подростком, да еще забыв предыдущую жизнь. У Швурца, и оборот, в прошлом все ясно, чего нельзя сказать о настоящем. У них изменен состав крови, есть ненормальности в зрении и слухе, нет обычных влечений к веселью, еде, дружбе с мужчинами, заигрыванию с женщинами. У Швурца была подруга, он ее бросил. И оба они, а ведь еще молодые, и не помышляют о семьях, на женщин смотрят равнодушно...
...Я часто потом удивлялся, почему не сделал ясных выводов из важной информации Павла Прищепы, прирожденного разведчика, всей душой, а не только глазами и ушами улавливающего странности людей.
Впрочем, и сам Павел не дошел до естественных выводов из своих наблюдений.
Все, что недавно захватывало в моем одиночестве - парк, не нарушенный схватками искусственных метеоураганов, диковинные пейзажи потустороннего мира, - ничего этого для меня больше не существовало, только четырехугольник стерео и фигуры, проплывающие в его свете.
Фермор, столица Клура, ощущал себя центром планеты, столько в нем собралось знатных персон, так они были важны и властительны. И сами клуры, народ незаурядного ума и красочной внешности, терялись среди своих роскошных гостей. Я много раз видел Амина Аментолу и на стерео, и на газетных страницах, он мужчина красивый, но что он способен принимать столько актерских поз, так долго и так напыщенно ораторствовать, и не подозревал. Конференция наших противников и колеблющихся нейтралов была задумана как вселенское деловое совещание. Вероятно, оно и было таким где-то в закрытых комнатах. А на экране блистал нарядный спектакль - услада глаз, а не торжество ума.
- Возвращаюсь, - сообщил я Прищепе, когда Аментола произнес свою заранее восхваленную речь. - Завтра присылай водолет.
Утром водолет стоял у домика. До этого утра я видел одного охраняющего меня Вареллу. Но охранников было два десятка, они все высыпали провожать. Варелла отобрал несколько человек, другие остались. В полете я задремал и проснулся только на площади у дворца. В зале заседаний меня ожидало все Ядро, министры и редакторы газет, Пимен Георгиу и Константин Фагуста. Деятели стерео отсутствовали, еще не настало время демонстрировать по эфиру мое возвращение. Гамов радостно сказал:
- С возрождением, Семипалов!
Он один оценил мое появление как возрождение, остальные поздравляли только с возвращением. Но радовались все - большинство лишь сегодня узнало, что я не казнен. Я вспомнил, как плакал Пеано на моей казни, и спросил, знал ли он, что я вовсе не ухожу в небытие. Он засиял обычной широкозахватной - на обе щеки - улыбкой.
- Вообще-то Прищепа меня предупредил, но в последнюю минуту я как-то усомнился, уж слишком все было правдоподобно.
Я вспомнил, что тоже усомнился в минуту казни, камуфляж ли это или реальная расправа.
Сердечней всех меня поздравил лохматый Фагуста. Он так тряс своей чудовищной шевелюрой, так выжимал мою руку, его глаза так растроганно блестели, что можно было подумать, будто он радуется возвращению в жизнь любимого друга. Впрочем, говорил он в своей обычной манере:
- Семипалов, я душевно рад, что вы ногами на земле, а не в гробу. И нетерпеливо надеюсь, что мы вскоре будем с еще большим усердием портить друг другу кровь.
Пимен Георгиу ограничился поклоном и поздравлением.
Гамов показал на председательское кресло.
- Семипалов, ведите Ядро. Сегодня вы глава нашего праздника.
- Отлично. Для начала - информация о положении в стране и на фронте.
Один за другим каждый сообщал дела в своем ведомстве. Все происходило так, как и должно было происходить. Периодические разговоры с Прищепой по интердатчику обеспечили меня достаточной информацией. Я закрыл Ядро.
- Теперь я пойду в Главный Штаб. Прошу со мной Пеано, Прищепу и Штупу.
- Я тоже пойду с вами, - объявил Гамов.
Когда мы пошли во флигель дворца, где размещалась Ставка, Прищепа тихо спросил:
- Андрей, проинформировать Елену о твоем возвращении? Она пока не знает, что ты живой.
- И пусть не знает, пока все не узнают. Мне не до нее, Павел. Сейчас надо готовить наше главное наступление.
В Ставке я сказал:
- Итак, приступаем ко второй части стратегического плана. Вторая часть - внезапный переход от затянувшегося отступления к атаке на врага. Формирование водолетной армии закончено. Все воздушные дивизии должны передислоцироваться на боевые позиции. Сделано ли это, Пеано?
Был один из редких случаев, когда Пеано не маскировал истинное настроение улыбкой. Он волновался. Зато улыбался Гамов. Гамову нравилось, что я так решительно восстанавливаю свои функции военного министра и заместителя диктатора.
- Буду показывать, а не рассказывать, - Пеано поднял деревянную указку. - Все наши воздушные дивизии уже на стартовых площадках. Сейчас вы увидите, как они реально выглядят. Но раньше обзор с воздуха, какой могут дать аэроразведчики Вакселя.
Обзор с воздуха живописал сплошные леса, дикие скалы, ни малейшего намека на дороги, сооружения, машины. А наши датчики показали под кронами деревьев, в чащобах леса, в искусственных пещерах и обширных ангарах новенькие водолеты - десятки машин в каждом укрытии, сотни машин на всех стартовых базах. Я мог гордиться - этот могущественный флот, моя задумка, был главной нашей ставкой в борьбе со всем миром, не с одной Кортезией.
Пеано переключил экран на театр военных действий - карту оставленной нами Ламарии, изменившей нам Патины и наших западных областей, по полям которых двигались соединенные армии Вакселя, родеров и патинов. Ваксель воевал головой, а не одними мускулами. Его собственные дивизии напирали впереди, патины позади только поддерживали, а воинственные родеры замыкали движение - должны были довершать последним ударом битву с нами, а в случае нашего неожиданного прорыва разгромить прорвавшиеся войска.
- Не просочились ли к Вакселю слухи о нашем готовящемся наступлении? - спросил я Пеано.
- Он учитывает и возможность нашего наступления, но считает его маловероятным. Просто он воюет по всей строгости своих военных установок.
С этим, конечно, можно было согласиться. Я сказал:
- Итак, вторая фаза войны - атака всеми водолетными кораблями. Но не открывает ли конференция в Клуре новые возможности? Вы об этом не думали, Пеано?
- Думали. И предлагаем такое дополнение. Основные воздушные дивизии высаживают десанты у Вакселя в тылу, захватывают лагеря наших военнопленных. Но одна водолетная дивизия нападает на Клур, чтобы захватить в плен всю конференцию. Десантную дивизию сопровождают две воздушные дивизии. Их задача - навязать сражение водолетам противника, прикрывающим небо Клура, и обеспечить свободу десантникам.
- Вы догадываетесь, Семипалов, какой воздушной дивизии мы поручим захват столицы Клура? - спросил улыбающийся Гамов.
- Конечно, полковника Корнея Каплина!
- Да, ей! Недавние мятежники, рвавшиеся на войну, покажут теперь на деле, чего стоят. - И Гамов не удержался от похвальбы своей памятью: - Говорю, в частности, о четырех командирах бригад - Альфреде Пальмане, Иване Кордобине, Сергее Скрипнике, Жане Вильте.
- Следующий вопрос - метеообеспечение, - сказал я.
Штупа доложил:
- Тучи будут там и на такой высоте, как вы укажете. Ураганы прикроют воздушные пути наших водолетов. Резервы энерговоды для метеонаступления подготовлены.
- Последний вопрос: когда выступаем? - спросил Пеано.
- Завтра, - сказал я.
Штупа начинал операцию, и начал ее отлично. Впервые он не экономил энерговоду. Передвижные метеогенераторы придвинули к районам сражений, тыловые метеостанции перевели на усиленный режим. Запасенные на горных вершинах тучи массой в тысячи лиг, десяток лиг высотой пустились в ошалелый бег на запад - миллиарды гудов воды готовились топить континент, густой облачный покров затянул сопредельные страны. Теперь мы хорошо знаем, как растерялись кортезы в штабе Вакселя от такой неожиданности. Даже умный маршал не поверил, что началось наше генеральное наступление. Прищепа доставил мне запись его переговоров с начальниками метеовойск.
- Это несерьезно! - кричал маршал. - Что за вздор! Еще никому не удавалось сгустить облачную массу толще трех лиг. Даже над океаном такой высоты не достигнуть, а вы докладываете о десяти лигах! Слушайте меня, генерал. Гамов для впечатления на конференцию в Ферморе решился на отчаянный шаг, это в его духе. Он бросил в бой всю "сгущенку". Ливень будет сильный, но не дольше нескольких часов. Немедленно откройте противоциклонную борьбу. Завтра над нами засияет жаркое солнце, я гарантирую это!
Вот так воспринял атаку Штупы маршал Фердинанд Ваксель, ни разу до того не ошибавшийся в стратегических прогнозах. И лишь когда наскоро созданные его метеогенераторами противоциклоны были буквально разметены неистовой бурей с востока, только когда не ливень, целый океан воды обрушился на его армию, он понял, каковы истинные масштабы нашего метеоудара. И сделал два распоряжения, вполне разумных в той обстановке, какая ему рисовалась, - и одно из них стало воистину гибельным для его армии. Он велел прекратить метеосопротивление разразившемуся урагану - и это было, конечно, правильно, сохранялась "сгущенка" на тот случай, когда Штупа исчерпает свои запасы энерговоды. И вторым распоряжением он велел всем своим армиям, всем городам в тылу, всему населению Патины, Родера и даже Клура укрыться в убежищах и домах и не показываться наружу, пока метеобешенство не стихнет.
Не могу отказать себе в удовольствии воспроизвести запись этого второго приказа Фердинанда Вакселя. У Прищепы оказались и стереоснимки штаба противника. Высокий маршал, с седеющей головой, с жесткими короткими усиками, в одной рубахе и форменных брюках на босу ногу, ходил по комнате и выкрикивал свой приказ дежурному генералу-секретарю, тот рысью бежал карандашом по бумаге.
- Ни одной машины не выводить на дороги, не поднимать в воздух! - орал маршал. - Латаны сошли с ума, не будем препятствовать их безумию. Пусть они тратят свои запасы, вода утечет с полей, а запасы им не возобновить. Буря кончится, и тогда мы возьмем их голенькими! Не покидать казарм и укрытий до моего следующего приказа!
Я часто думал, как бы он поступил, если бы ему в ту минуту сообщили, что наш водолетный флот многократно превышает его собственные воздушные силы и что весь этот флот уже мчится поверх облачного покрова на заранее расписанные для каждого отряда цели. Наверное, бы не поверил! А если бы и поверил и поднял свои водолеты навстречу нашей воздушной армаде, то все же не смог бы ни погнать наши машины назад, ни даже остановить их. Конечно, мы понесли бы немалые потери, но победа была заранее обеспечена. Губительный приказ маршала Вакселя, казавшийся ему самому таким рациональным, дал нам возможность действовать практически без потерь. Ваксель выкрикивал генерал-секретарю свои последние слова об уходе в укрытие - и точно в это время передовые дивизии наших водолетов пролетали над ним на Родер и Клур - и ни один водолет врага не сразился с ними, ни один аэроразведчик не пробивал несущиеся толщи туч, чтобы хоть зафиксировать, как мчатся наши машины - и люди, и животные, и разведывательные аппараты - все укрылись в своих казармах, конюшнях, ангарах и сараях.
И только когда наши водолеты стали садиться на затопленную землю и десантники кинулись захватывать казармы, только тогда Ваксель понял, какую совершил непоправимую ошибку. Две серии стереокартин изображают жалкий вид командования, постигшего истинную мощь нашего удара. Первую серию стереоснимков мы увидели потом, когда главный их штаб был захвачен нашим десантом и в наших руках оказались и они сами, и документы, и стереоаппаратура. А вторая серия была наша, зафиксированная десантниками, вторгшимися в помещение штаба. На первых стереоснимках - тот же Ваксель, в том же легкомысленном полуодеянии, орал на своих офицеров в микрофон:
- Какие десанты? Вы слетели с ума! А если правда, так захватите всех и доставьте сюда. Хочу посмотреть на этих безумцев!
Это было всего за пять-шесть минут до того, как "эти безумцы" ворвались в штаб маршала. И эту операцию мы видели в тот момент, когда она совершалась. Мы с Гамовым сидели в помещении разведки, куда Прищепа вывел экраны своих главных датчиков. И мы увидели, как отшатнулся маршал Ваксель от ворвавшихся десантников, как, мгновенно обретя мужество, выхватил из брюк импульсатор и выпустил синюю молнию в первого, кто набежал на него. И как другие - был приказ брать Вакселя только живым - выбили у него импульсатор, а самого опрокинули на землю и стали вязать. И как Ваксель вырвался и сам повалил двух десантников, а у одного даже вырвал ручной вибратор. И как снова завязалась борьба одного человека с десятком противников. А в это время штабные генералы, отогнанные в угол, теснились под дулами наставленных на них вибраторов, ни один не рискнул кинуться на выручку своему сражающемуся командиру. Несколько секунд нам казалось, что десантники не одолеют отчаянно отбивающегося маршала. Он несколько раз отбрасывал нападающих. Могло получиться, что кто-то из наших в азарте схватки пустит в дело оружие. Конечно, вибратор не импульсатор, немедленной смертью не грозит, но при такой близости он мог вывести надолго из строя и даже парализовать маршала. Гамов сказал об этом Прищепе. Прищепа пожал плечами:
- В этом десанте мои разведчики. Они знают, какая добыча бьется в их руках. Больше увесистой оплеухи Вакселю не отпустят.
Десантники одолели маршала. Связанный, он стоял посередине комнаты. Мимо него выводили наружу пленных генералов. Командир десантников ткнул Вакселя в спину вибратором.
- Шагайте, маршал. Вас ждет воздушная карета.
Ваксель обернулся к командиру десантников:
- Дайте мне раньше одеться. Я без мундира и босой.
Командир был, видимо, одарен мрачноватым юмором.
- Тем красочней глядитесь, маршал. Ваша ночная рубашка и босые ноги многим, кто страшился звезд на вашем мундире, доставят удовольствие в стереопередачах. Шагайте, говорят вам!
Ваксель высоко поднял голову. Он понимал, что на него нацелены стереодатчики Прищепы, и знал, как этим воспользоваться.
- Гамов и Пеано! - сказал он отчетливо и спокойно. - Не сомневаюсь, что вы наблюдаете, как меня арестовывают. Вы долго страшились меня, мое наступление вгоняло вас в ужас. Сейчас вы наслаждаетесь унижением, вами заранее спланированным. Да будет вам стыдно за такое невоинское поведение! Вечный позор вам, Гамов!
И, высказав это, Ваксель сделал резкий рывок назад. Не ожидавший удара командир десантников отшатнулся, не удержался на ногах и рухнул. На связанного по рукам маршала навалились со всех сторон десантники, он разметал их. Он снова отчаянно дрался - головой, плечами, ногами, всем туловищем. Борьба не могла долго продолжаться, но Ваксель все же сам в плен не пошел, его понесли на руках. И, вися на десантниках, он ухитрился двух пихнуть ногами с такой силой, что те отлетели. Только когда и ноги опутали веревками, маршал прекратил сопротивление.
Я повернулся к Гамову, Гамов хохотал.
- Маршал Ваксель не похож на маршала Комлина! - сказал я. - А мы поступили с ним еще хуже, чем с Комлиным. Вам не стыдно, Гамов?
- Не похож, не похож! Настоящий солдат! И какая физическая сила! - весело отозвался Гамов. - Нет, не стыдно, Семипалов. Одобряю все действия десантников.
Он говорил, посмеиваясь, но глаза его помрачнели. Даже с Вакселем, настоящим солдатом, он не захотел вести себя с традиционным воинским благородством. Он ненавидел военных и войну и не отказывался от веры, что только позор - справедливая награда тем, кто воюет. Меньше всего я мог вообразить тогда, что это свое понимание войны он обратит и против нас, своих помощников. Мы слишком были задурены "денежным ценником" подвигов на поле сражения, чтобы проникнуть в его дальние планы.
- Воздушные дивизии подлетают к Фермору, - прервал Прищепа наш - молчаливый - спор с Гамовым.
К чести командования Родера, их водолетчики не потеряли полностью бдительность, несмотря на категорический приказ Вакселя затаиться на время бушевания урагана. Правда, в небе Родера, тем более в небе Клура, Штупа не сумел создать такой толщины облаков, как над линией фронта. Аэроразведчикам Родера удалось засечь в надгрозовой высоте машины, несущиеся на Фермор. Родеры подняли все свои водолеты, то же сделали и клуры. Стереодатчики Прищепы показывали вспыхивавшие воздушные схватки. Они совершались по росписи Пеано. Он знал, что незамеченными к Фермору не подобраться, но дислоцированные в далеком тылу охранные водолетные соединения серьезной преграды нашим мощным дивизиям не составят. Взлетали наперерез лишь одинокие водолеты и малые группы воздушных сторожей и после короткого боя либо бежали, либо рушились на полузатопленную землю. Бригады Корнея Каплина на полной скорости неслись все дальше, ни одна машина дивизии не отвлекалась на сражение с водолетами врага. Две сопровождающие, вступая в бои, расчищали свободную дорогу недавним "мятежникам", а их машины, не сворачивая с прямой, все мчались и мчались к столице Клура Фермору.
И вскоре мы увидели катастрофические - для врага, конечно, - последствия приказа Вакселя. Ураган еще не приблизился к Фермору, а все, кому маршал предписывал укрыться, уже схоронились в убежищах. И когда стало известно, что к столице приближаются огромные воздушные силы, а родеры пытаются их остановить и гибнут, не останавливая, и что надо, несмотря на темень и дикий ливень, бежать из обреченной столицы, мало кто подумал о таком разумном шаге. Клуры, мастера воздушных полетов, обладали неплохой водолетной силой. Но хоть водолетов у них было больше и они все свои машины быстро подняли в бой, разница была слишком велика, чтобы они могли отбросить нас. И мы трое, Гамов, Прищепа и я, с восторгом увидели, с каким воинским изяществом, с какой штабной дотошностью Пеано спланировал решающую операцию той бурной ночи. Обе сопровождающие дивизии, больше двухсот пятидесяти водолетов, ярко высвечивая прожекторами, сбивали отчаянно атаковавшие водолеты клуров - всего около сорока машин те подняли в воздух. Только храбрость вражеских пилотов, их яростное стремление защитить свою столицу затянули этот воздушный бой - результат его был заранее предрешен. А машины Каплина, не втягиваясь в схватку, плавно опускались на площади и улицы Фермора. Из них вырывались десантники и захватывали намеченные объекты.
- Гамов, главные враги в наших руках, - сказал я. На экране отряд десантников под командованием Ивана Кордобина - я сразу узнал его в сиянии корабельных прожекторов - ворвался в самую роскошную гостиницу Фермора, пятиэтажный "Светоч", здесь разместились все знатные участники конференции, включая и Аментолу.
- Будем надеяться! - с волнением отозвался Гамов и встал. - Семипалов, вы пойдете к себе?
- Куда к себе? Домой? У меня нет дома, Гамов. И в своем кабинете мне сейчас нечего делать. Я останусь здесь.
На экране возникали полураздетые пленные - жалкие, насмерть перепуганные обличья - каждое было знакомо по тысячам изображений, знаменитые правители государств, важные дипломаты, носители древних фамилий и высоких званий. Аментолы среди них я не увидел. Прищепа, переключая экран с одного датчика на другой, все выискивал в толпе пленных мужчину средних лет, седоволосого, высокого, изящного, с темными густыми бровями над черными глазами - таким мы всегда видели Аментолу.
- Да брось ты свой поиск, Павел, - с досадой сказал я. - Никуда этот державный подонок не денется. Если он в Ферморе, то его найдут. И сообщат тебе первому. Завтра мы будем знать точно, в наших ли он руках или скрылся.
- Ты чего-то хочешь, Андрей?
- Хочу. Не любоваться перепуганным президентом, а поглядеть захват лагерей военнопленных.
Захват лагерей военнопленных был главным в нашем плане, а вовсе не рейд на Фермор или пленение вражеского командования. И то и другое - десант в столице Клура и разгром штаба Вакселя - было очень важно. Но мы не могли не считаться с возможными неудачами - Ваксель с генералами мог куда-то перед атакой переместиться, участники конференции в Ферморе могли разъехаться по домам или совершать массовые экскурсии по гостеприимной стране, или в последний момент бежать из столицы, узнав, что на нее идут водолеты. Подобные неудачи были бы прискорбны, но не катастрофичны. Мы и мечтать не могли, что умный маршал издаст идиотский приказ всем затаиться, пока бушует напущенный на них ураган. Я хочу подчеркнуть здесь: на глупость врага мы ставки не делали, мы исходили из того, что в критической ситуации он примет самое рациональное решение. Но и в этом случае мы должны были победить.
Так вот, повторяю - главным в моем и Пеано плане являлся захват всех лагерей военнопленных в Патине, Ламарии и Родере. Освобождение пленных, быстрое снаряжение их в новое боеспособное войско и последующая атака на Вакселя не только с фронта, но и с тыла. Он должен очутиться между молотом и наковальней, между плитами стального пресса. Атака с двух сторон - вот что должно прикончить Вакселя, таков был замысел. Мы собирались повторить в несравненно крупнейшем масштабе то, что так удалось нам, когда из тыла пробивались к себе, а целая их армия не смогла сдержать своим перевернутым фронтом отчаянного удара наших двух дивизий. Кортезы хвастались количеством захваченных пленных, они упивались перечислением сдавшихся дивизий, теперь должны горько пожалеть, что пленных так много. Ни Гамов, ни я и не помышляли, что можно разгромить неприятельскую армию кратковременными ураганами и потопами, как бы они ни были сильны, а также нападениями с воздуха, сколько бы мощны ни были наши водолетные войска, как бы неожиданно ни стало для врага, что мы вообще создали такие войска. Но что кортезы, выдержав любой односторонний удар, даже разрывающий их фронт, мощного сдавливания с двух сторон не снесут - на это рассчитывали.
Прищепа тоже это понимал, но - натура разведчика - стремился к сенсационным открытиям.
- Фермор один, и его можно хорошо разглядеть, а лагерей так много, Андрей.
- Покажи два-три любых. По тому, как идет в них дело, мы составим картину того, что в остальных.
Прищепа выбрал большой лагерь в Ламарии. На экране высветился большой четырехугольник, отгороженный двойным рядом колючей проволоки, с восемью вышками по периметру, с двумя десятками бараков внутри. На центральной площадке уже стояли два наших водолета, у лагерных ворот, запирая выход, опускался третий водолет. Территорию заливали лампы на вышках, к ним добавляли сияния прожекторы водолетов. Уши резал вопль сирен, их жерла были настроены на боевую частоту звука, терзавшего нервы не намного слабей вибраторов. Десантники в шлемах, прикрывавших уши от режущего визга сирен и глаза от слепящего сияния прожекторов, с импульсаторами и вибраторами, схватывались на лагерных улочках, у входов в бараки с охраной, захваченной врасплох, но еще пытавшейся сопротивляться. На вышках тоже дрались охранники с лезущими наверх десантниками. Но везде - и на земле, и на вышках - один за другим охранники поднимали руки. Какой-то лагерный офицер даже опустился на колени с поднятыми руками, а рядом с ним синяя молния импульсатора располосовала офицера, не пожелавшего сдаться. Этот, коленопреклоненный, видимо, ценил жизнь выше воинской доблести. Пленные выбегали из бараков, кричали, махали руками, обнимали освободителей.
- Какие скелеты! - воскликнул Прищепа.
- Ты ожидал разжиревших щек? Лагерь не санаторий.
- Но не камера пыток! Доводить людей до этого состояния - преступление. За это кортезы ответят!
- Предоставь кару нашему дорогому другу Гонсалесу. Показывай другой лагерь.
Прищепа перевел обзор из Ламарии в Патину. Здесь лагеря были не такие крупные, как в далеком тылу. Их создавали наскоро - по мере того как Ваксель продвигался по нашей территории. И в лагере, что попал под стереолуч, и намека не было на сражение. Здесь опустились два водолета, и охрана сдалась без сопротивления. Тюремщики стояли в четком строю около одного из бараков, похоже, назначенного им местожительства, и по команде зашагали внутрь, на нары, освобожденные пленными. А на площади - крики, объятия, толкотня. И еще мы с Павлом увидели танцы - освобожденные и освободители кружились и пели на очищенном клочке земли. Я сжимал губы, чтобы не расплакаться и не разразиться ругательствами. Ужасен был этот веселый танец! Ничего страшней я еще не видел, хотя нагляделся и раненых, и умирающих. Люди в лохмотьях, кожа и кости, живые призраки - нашли в себе силы кружиться с десантниками, здоровыми, сильными, торжествующими, что спасли товарищей. И то один, то другой валился, и его подхватывал партнер-освободитель, а к ним поспешал сосед, и оба выносили потерявшего все силы пленного подальше от танцев. А на арену выбирался новый живой скелет и изливал свое счастье в попытке танца с бережно поддерживающим его крепышом-освободителем.
- Переключимся на третий лагерь? - спросил Прищепа.
- Хватит! Слишком много горя в радостных картинах на твоих экранах, Павел!
Не один день должен был пройти, прежде чем мы точно установили размер наших удач и потерь. Но главное мы узнали уже на другой день. Успехи были огромны, потери ничтожны. Даже в самых оптимистических прогнозах мы не планировали такую удачу. Правда, Аментола бежал из Фермора еще до того, как наши водолеты пересекли границу Родера и Клура - не поверил советам своего командующего укрыться и переждать метеонападение. Где сейчас находится беглый президент, наша разведка не дозналась, а сам он не подавал сведений о себе. И многих других важных особ мы недосчитались среди захваченных в плен - кто убрался в свои страны, не дождавшись закрытия конференции, кто успел бежать, кто, известив мир об участии в форуме, не сумел прибыть на его открытие. Сейчас они радовались, что оказались столь нерасторопными. Как бы там ни было, десятки властительных фигур, сотни наблюдателей и журналистов были в наших руках - и Пеано заполнял ими возвращающиеся водолеты. Он не собирался удерживать захваченный Фермор, к столице Клура спешили войска из других городов страны, к ним присоединялись высаженные в портах еще до нашего авианападения полки кортезов, прибывшие из-за океана для пополнения армии Вакселя. Спустя неделю ни одного нашего водолета не было видно в небе Клура, ни один солдат не попирал ухоженную землю этой страны, лучшей страны на нашем континенте. И Гамов строго запретил Пеано, оставляя Клур, производить разрушения, даже крепость не трогать. Не могу сказать, чтобы Пеано такая категоричность порадовала, я тоже высказал сомнения. Но Гамов видел будущее проницательнее нас.
Только одно темное пятно мы увидели в сиянии нашего успеха. На второй день, воротившись в Ставку, я снова просматривал захват лагерей военнопленных и снова радовался счастью освобожденных людей, и снова впадал в ярость, видя изможденные лица, худые руки, с трудом передвигающиеся ноги.
- В нашем плане появились серьезные изъяны, - сказал я Гамову. - Мы можем переодеть этих людей в хорошую одежду. Кормить снова досыта. Но бросать их в бой нельзя, сражения им пока непосильны.
Гамов оценивал положение одинаково со мной.
- Продовольствие перебросим на водолетах?
- Возражаю, - сказал я. - В тылу у Вакселя гигантские склады продовольствия. Нужно срочно овладеть ими, пока их не эвакуировали и не сожгли. У кортезов недостатка в продовольствии не было. Захватив тыловые склады, мы заставим их почувствовать, что такое лишения в еде и боеприпасах: кортезы не из тех, кто голодные хорошо сражаются.
Пеано с обычной своей энергией переориентировал десанты на интендантские базы врага. Гонсалес порадовался, что больших передвижений войск в тылу врага в ближайшие недели не предвидится.
- Военнопленные временно остаются на своих местах, - объявил он. - И не потому, что их надо подкормить и подлечить. Это забота Пеано. Я преследую собственные цели. Злодеяния требуют отмщения. Отмщение справедливей совершать там, где злодеяния творились, то есть в лагерях военнопленных. В каждый захваченный лагерь я командирую работников Черного суда. Они и будут решать, кто из охранников достоин жестокой кары, а кого освободить от дополнительного наказания, кроме плена.
Пустовойт потребовал, чтобы и его представитель был в судах над охранниками лагерей. И имел право отменять решения своего "черного" коллеги, если найдет их несправедливыми. Ибо милосердие выше кары, он просит философскую эту истину утвердить в качестве закона политики. Гонсалес запальчиво возражал: еще никогда я не видел нашего робкого министра Милосердия в таком огне, а министра Террора, жестокого по должности и по душе, в таком негодовании. Красавец Аркадий Гонсалес так исказился, что стал почти уродлив, а уродливый Николай Пустовойт засветился и похорошел от чувств. Вел Ядро, как обычно, я. Я дал им накричаться вволю, а потом обратился к Гамову:
- Я поддерживаю милосердие. Наш добрый друг Гонсалес отлично исполняет свои обязанности, но чрезмерно махать карательной секирой - политика не из лучших. И на справедливый террор нужна узда, чтобы он не превратился из политики в злобу.
Гонсалес метнул в меня гневный взгляд - предупреждал, что не забудет противодействия. А Гамов не захотел поддерживать одного спорщика против другого: оба ведут одно дело, только разными средствами. На присутствие белого судьи на черных судах он согласился.
Забегая по времени вперед, расскажу об одном из судилищ в крупном лагере в Родере. Омар Исиро подробно высветил этот суд по стерео. В нашей стране его видели, наверное, все, но и за рубежом он демонстрировался. В лагере на тысячи три заключенных охранников было свыше трех сотен. Оба судьи - белый и черный - сидели рядом, по бокам разместились шесть помощников судей, бывшие военнопленные. Суд совершался в гараже, где раньше стояли боевые машины, судьи и заседатели сидели за столом, обвиняемые и публика - недавние военнопленные - стояли. Обвинитель, тоже из пленных, перечислил преступления охранников, в общем, стандартные - избиения, ругань, карцер за нарушения режима, кража продуктов. Начальник лагеря Ишим Самино, высокорослый, краснощекий кортез, отвечал на вопросы судей с угодливостью - понимал, что ответит своей головой, если не оправдается.
- Обвиняемый, почему у вас в личном сейфе оказалось так много денег - и наши калоны, и кортезские диданы, и родерские доны - состояние, тысячекратно превышающее ваше жалованье? - так начал допрос черный судья - фамилии его не помню, облик не сохранился в памяти: Гонсалес умел подбирать внешне маловыразительных сотрудников, зато грозно выражавших себя в приговорах. И продолжал: - Начнем с калонов, они, очевидно, отобранное достояние пленных. Верно?
- Так точно. Все пленные обыскивались. Их деньги доставляли ко мне.
- Что вы собирались делать с отобранными деньгами?
- Ну как что? Деньги же! Если бы оккупировали вашу страну, там эта валюта в ходу...
- А диданы, а доны? У пленных вы их отобрать не могли. Откуда они?
- Накопил понемногу...
- И понемногу накопили много? А точней?
- Точней не припомню...
- Разрешите справку, - заявил обвинитель. - В лагерь часто прибывали машины с продовольствием, лекарствами, вещами - всем, что отпускалось для пленных. И это скудное добро разворовывалось охраной, львиная доля доставалась майору Самино, но и каждый охранник что-то получал в премию за службу. В котлы закладывалось меньше половины нормы, хотя и полная норма гарантировала лишь выживание, а не здоровье. Что же до лекарств, то две трети их продавались на сторону.
Майор Самино пытался защищаться.
- Мы лечили раненых и больных. Многие выздоравливали.
- Очень немногие, - возразил обвинитель. - Вот справка за полгода. Поступило в госпиталь 120 человек, 45 выжили, 75 погибли.
Майор молчал, опустив голову.
- В разных палатах госпиталя неодинаковые результаты лечения. В палатах врача Габла Хоты было 48 больных, выздоровело 32, умерло 16. В палатах врача Попа Барвеллы лечилось 72 человека, выжило всего 13.
- У Барвеллы были тяжелые больные, - сказал начальник лагеря.
- Ложь, - установил обвинитель. - По записям те же болезни и ранения. Зато у врача Габла Хоты не найдено запасов лекарств, кроме занесенных в запас, а у врача Барвеллы масса лекарств, записанных как уже использованные. В том числе и консервированная кровь, переливания которой Барвелла ни разу не делал, но аккуратно вписывал в расход.
Черный судья вызвал врача Попа Барвеллу.
- Для чего вы сохраняли лекарства, записывая их в расход?
- Хотелось иметь запас на случай, где лекарства реально могли помочь. Кому они были бесполезны, не давал. А записывать надо было в расход, чтобы лечение выглядело по форме. Мы часто тратим дорогие лекарства, зная, что они не помогут. Зато иным больным отпускал лекарства больше положенного, если верил, что они подействуют.
- Почему такой высокий процент смертности в ваших палатах?
Барвелла пожал плечами.
Судья вызвал Габла Хоту, молодого человека с худым лицом.
- Хота, в ваших палатах умирала треть поступивших пленных. Почему такой высокий процент смертности?
- У нас не хватало лекарств, питание было недостаточным.
- Оно было недостаточным, потому что в лагере разворовывались продукты. Вы использовали все отпущенные вам лекарства?
- Все, конечно. Нормы лекарств были скудны. Особенно не хватало консервированной крови.
- Вы не просили кровь у вашего коллеги Попа Барвеллы? У него обнаружено много склянок крови.
- Он говорил, что всю кровь тратит.
- По документам ваших палат вы произвели на десяток инъекций крови больше, чем получили ее. Откуда избыток?
- Я воспользовался собственной кровью. Некоторым больным требовалось крови больше, чем я мог официально отпустить.
- Вы могли воспользоваться кровью других пленных.
- Я не мог ею воспользоваться. Все пленные пребывали очень слабыми. Каждая капля их крови была на вес их жизни.
- Почему вы не записывали, что вводите собственную кровь?
- Это вызвало бы выговоры. Я не хотел, чтобы меня выгнали.
В допрос вмешался молчавший до того белый судья:
- Сколько вы отпустили больным своей крови в динах?
- Примерно две дины. Некоторым моя кровь помогла, двух спасти не удалось.
После врачей допрашивали охранников, вещевых и продовольственных каптеров, стражников карцера, похоронную команду. Лагерь был как лагерь - отвратительное учреждение, куда привозили людей страдать и где охрана прирабатывала тем, что принуждала пленных страдать сверх узаконенной нормы мучений. Этот лагерный процесс был первым, переданным на весь мир - Гонсалес постарался ужаснуть зрителей. Он предварил приговор личным появлением на экране и предупредил всех охранников всех еще не захваченных нами лагерей наших пленных, что сейчас они увидят свое собственное будущее - пусть отныне сообразуют свое поведение с тем, какой оно заслужит кары. Еще недавно, по велению Гамова, штабист Аркадий Гонсалес расписывал "Ценник подвигов" в сражениях, сейчас со зловещим увлечением творил "Ценник кар" за воинские преступления, цена теперь обозначалась не в деньгах, а в казнях, унижениях и страданиях. Древнего принципа "око за око, зуб за зуб" министр Террора не признавал, у него кары десятикратно умножались: все страдания, причиненные военным преступником людям, суммировались, и страшная их сумма обрушивалась на него самого. Какая бы ни была вина, ужасно было наказанье! Иного от Гонсалеса я не ждал, но для вражеских стран его предварительная к приговору речь прозвучала вряд ли приятней похоронного звона.
Оба офицера и врач приговаривались к публичной казни, издевательски повторявшей их преступления: коменданту лагеря Ишиму Самино насильно вбивать в желудок деньги, украденные у пленных, пока он не задохнется; его помощника Пурпа Горгону, истязавшего плеткой потерявших силы на лагерных работах, бить его же плеткой на площади, пока он не испустит дух; врачу Попу Барвелле, воровавшему лекарства, ввести их все - мучительная смерть от лекарств, ставших в таком количестве ядами, была гарантирована. Палачами назначались охранники лагеря - и если кто отказывался, сам приговаривался к немедленной казни. Впрочем, отказчиков не было, охранники, приученные к исполнительству, не нарушили дисциплины,
Зато неожиданно прозвучало постановление белого судьи о враче Габле Хоте. Судья милосердия, не показавший и тени милосердия к трем приговоренным, высказался о враче так, что должен привести его речь: она прорезонировала в мире гораздо громче приговора о казни.
- Врач Габл Хота исполнял свой профессиональный долг так тщательно и благородно, что освобождаю его от плена и разрешаю свободно удалиться, куда он пожелает. Особо отмечаю великодушие Хоты, добровольно, к тому же тайно, отдававшего собственную кровь больным военнопленным. Всего он пожертвовал около двух дин своей крови, то есть треть количества, содержащегося в его теле. Две дины - это две тысячи кор, каждая кора содержит двадцать капель, каждая капля - сияющая красная жемчужина в венке благородства, отныне украшающем голову врача Габла Хоты. Оцениваю каждую каплю его крови в золотой лат. Итого объявляю награду подвигу врача Габла Хоты - два миллиона латов. Врач Габл Хота может получить их в золоте либо в банкнотах.
Наверно, не я один ахнул, услышав, какая награда присуждена врачу. Я пошел к Гамову, он сидел перед стереовизором. Давно я не видел его в таком великолепном настроении. Я показал на экран.
- Вам это нравится, Гамов?
- Восхищен! То самое, что нужно.
- И все эти неслыханные формы казни - убийство деньгами, избиение собственной плеткой, отравление украденными лекарствами - придумали вы сами?
- У меня не хватило бы фантазии на подобные изобретения. Вам не кажется, что Гонсалес больше всех наших министров отвечает избранной для него роли?
- Да, не простой палач, а изощренный, палач с фантазией.
Я мог наговорить Гамову и побольше того, что сказал. И не сделал этого, потому что знал: горячее осуждение Гонсалеса вызовет у Гамова лишь удовлетворение. Он скажет мне: "Отлично, Семипалов! Если у вас эти казни вызывают такой ужас и отвращение, какой же силой ужаса, какой мерой отвращения они подействуют на врагов. Уверен, в лагерях, которые мы еще не захватили, коменданты и врачи теперь поостерегутся наживаться на краже продуктов и утаивании лекарств. И нечего возражать!" Гамов вел свою линию. И не стеснялся показывать, что Гонсалес только орудие его воли. Впрочем, и я, и Пустовойт, разрешивший исполинские награды за акт нормального благородства, и все остальные министры были не больше, чем его исполнителями.
- Семипалов, вам нужно легализоваться, - сказал Гамов.
- Разве я еще не воротился в должность?
- Об этом знают несколько человек а должен знать весь мир. Пусть Аментола убедится, что его не только заставили бегством спасаться из Фермора, но и перед этим провели за нос, заставив поверить, что он нашел в нашей стране влиятельного предателя. Пусть у самоуверенного президента убудет самоуверенности, а его поклонники обнаружат, что поклонялись напыщенному трусу и чурбану, а не проницательному политику, каким он казался. Сегодня вечером вдвоем покажемся на стерео.
- Кстати, что с моим помощником по шпионажу Войтюком?
- Мерзавцу удалось сбежать. И так ловко укрылся, что сыщики Прищепы не могут обнаружить его убежище.
- Вы не арестовали его жену Анну Курсай? Он, кажется, сильно любит ее. Если он узнает, что ей грозит жестокое наказание, а его явка с повинной может ее вызволить, он сдастся добровольно.
- Отличная идея, Семипалов. Нет, мы Анну не арестовали. И не арестуем. Войтюк слишком мелкая сошка, чтобы выманивать его из норы таким сильнодействующим средством. Но вашу идею мы реализуем в случае более важном, чем арест Войтюка.
Уверен, что и тогда он уже предвидел, как применить придуманный мной шантаж для реализации важной политической задумки.
Мое появление на экране Омар Исиро подал торжественно. Сперва появился Гамов. Я уже говорил, что каждое выступление Гамова по стерео становилось значительным государственным событием. Он счел мое возвращение к власти заслуживающим его речи к народу. Он рассказал и о Войтюке, и о том, как успешно проходил обман шпиона, и о том, как президент Кортезии поддался на обман и ассигновал огромные деньги на подрывные действия против себя самого. Не скрыл Гамов и того, что противник Аментолы, сенатор Леонард Бернулли, вовсе не был платным агентом Латании, а, напротив, яростно боролся против нас, и эта его опасная борьба, грозившая разоблачением наших секретных планов, заставила похитить сенатора, объявить нашим агентом, чтобы опорочить все его высказывания и предложения. Но скоро стало ясно, что далеко не все, знающие Бернулли, верят в его предательство, как поверил сам президент Кортезии. И чтобы большой стратегический обман стал неотвергаемым, Семипалов предложил, чтобы и с ним проиграли ту же обманную игру, что была разыграна с сенатором: объявить всему миру, что он, Андрей Семипалов, второе лицо в правительстве, является скрытым врагом диктатора, что он надеялся захватить власть, что ради этого пошел на сговор с врагами и что измена его была оплачена огромной суммой правительства Кортезии. Семипалова осудили и публично повесили. И теперь я, продолжал Гамов, счастлив сообщить миру, что казни не было и быть не могло, а сам Семипалов после хорошо разыгранного спектакля жил в отведенной ему резиденции, отдыхал и лечился. И что мы ждали от мнимого предательства точно исполнилось - враги поверили во все, в чем их уверяли, совершали одно за другим подсказанные им действия - и теперь пожинают плоды своей слепоты.
- И я бесконечно рад, что Семипалов воротился в Адан и возобновил работу, - так закончил Гамов свою речь. - Под его председательством прошли очередные заседания Ядра. Он организовал захват маршала Вакселя и его генералов, освобождение наших военнопленных, арест конференции в Ферморе. Великий водолетный флот, любимое детище Семипалова, поднялся в воздух по его команде и совершил поворот в войне. А теперь я попрошу творца нашей водолетной мощи, организатора наших военных побед, моего друга Андрея Семипалова показаться перед вами.
Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что слушал Гамова спокойно. Он с такой искренностью говорил обо мне, что я разволновался до потери голоса. Еще долго потом обсуждалось, почему после приглашения мне появиться на экране экран вдруг погас и минут пять ничего не показывал. И я начал именно с этого, всякое другое начало было бы неискренним.
- Друзья мои, простите, что заставил вас ждать, нужно было успокоиться. И не сердитесь, что не произнесу даже малой речи, еще не могу. Одно скажу: спасибо всем тем, кто радуется моему воскрешению из небытия. Сейчас я снова в строю - для вас, вместе с вами.
Павел Прищепа попенял мне потом, что надо бы выступить посолидней - не эмоционально, а политически. У Гамова эмоция всегда соответствует и сопровождает политику - было с кого брать пример.
Впрочем, и Прищепа понимал, что подражать Гамову можно, а равняться с ним трудно - даже при кратковременном появлении на экране.
Кортезы оправились от удара быстрей, чем мы рассчитывали. У врага появился новый командующий армией и примкнувшими к ней войсками родеров, ламаров и патинов. Им стал не кортез, а родер - корпусной генерал Март Троншке. Он соединил в своих руках общее командование союзными армиями. Он сразу понял, что нельзя рассчитывать ни на нашу слабость, ни тем более на нашу глупость. И начал с того, чем закончил Ваксель. Он испугался нас. Он понял, что если не принять чрезвычайных мер, то и ему уготована участь предшественника. А когда пугается умный и храбрый генерал, то никакое действие ему не кажется чрезвычайным. Март Троншке внезапно обрушил на нас сосредоточенный удар своих армий.
И нанес не на наши основные силы, не на фронт, оттесненный в глубь страны, а на собственный тыл, где мы концентрировали освобожденных военнопленных, превращая их беспорядочные толпы в боевую силу. Троншке понял, почему мы не стремимся перебросить водолетами освобожденных солдат на родину и вывозим лишь больных и раненых, а в бывшие лагеря доставляем одежду и оружие. Он хорошо изучил нашу боевую биографию, этот новый главнокомандующий, корпусной генерал Март Троншке. Он запомнил, как мы - всего две дивизии - свирепствовали в тылу у тех же кортезов, как заставили целую их армию принять сражение перевернутым фронтом и прорезали ту армию, как острый нож прорезает парусину. Троншке понимал, что если промедлит, то скоро на него навалятся и с фронта, и с тыла - и натиск с обеих сторон будет тысячекратно жесточе того, какой когда-то помог нам вырваться из окружения. И не медлил! Оставив на фронте лишь оборону, он быстро двигался назад, в захваченные нами с воздуха районы - на центры создаваемой нами новой армии.
Пеано потребовал срочного Ядра.
- Наша разведка оскандалилась, нашему штабу отказала проницательность, наше командование показало нерасторопность! - Так сурово оценил все наши действия - свои в первую очередь - наш обычно улыбчивый командующий: даже тень улыбки не озаряла его посуровевшего лица, был тот редкий случай, когда Пеано считал недопустимым скрывать свое плохое настроение. - Без немедленных энергичных действий создание в тылу врага боеспособной армии обречено на провал.
- Откроем наступление на фронте? - спросил Гамов.
- Троншке учитывает такую возможность. Он будет отчаянно обороняться на фронте, но не снимет ни одной дивизии из тех, что движутся на повторный захват освобожденных пленных.
- Надо вывозить пленных, - подал голос Пустовойт.
- Самое неудачное решение! - отрезал Пеано. И опять без своей обычной вежливости: - Равносильно отказу от создания в тылу врага боеспособной армии.
- Согласен, Пеано, - сказал я. - Наши освобожденные пленные страшны Троншке в его тылу, а на родине они лишь немного увеличат число мобилизованных в армию.
- Вы говорили, Пеано, о действиях чрезвычайной энергичности? - сказал Гамов.
- Да, энергичных и решительных. Я наметил шесть городов для сосредоточения бывших пленных. В каждый направляются освобожденные из ближних лагерей, продовольствие и снаряжение с захваченных баз, по воздуху к ним перебрасываются оружие и боевые пополнения. "Закольцеваться!" - вот единственная команда, которую я отдаю нашим войскам в тылу врага. Преимущество в воздухе у нас абсолютное. Мы сможем непрерывно усиливать оборону этих центров, до той поры, пока они сами не смогут выйти в поле как мобильная армия. Это произойдет в день, когда мы двинем весь западный фронт на врага.
- Разведку сегодня критиковали справедливо, - сказал Гамов. - Но я хотел бы посмотреть на нового командующего вражескими войсками. У вас нет фотографии Троншке, Прищепа?
На фотографии корпусной генерал Март Троншке выглядел точно таким, каким рисуют родеров: худой, голубоглазый, носатый, тонкогубый. Я мог бы поручиться, что у этого человека резкий, металлического звона, чуть-чуть с хрипинкой, очень повелительный голос - нечто громкое, полутонов и обертонов. Он и был таким, его голос, это я узнал потом. В общем, голос для командования, а не для дружеских споров, тем более - не для интимных объяснений с женщинами. Люди с такими обличьями и голосами хорошо воюют.
- Этот орешек потверже Вакселя, - сказал я Пеано, когда мы расходились.
Пеано рассеянно посмотрел на меня.
- Да нет, мы хорошо закольцуемся, - ответил он своим мыслям, а не мне. И поправился: - Буду исходить из того, что в любой ситуации он примет самое разумное решение. Он предельно насторожен.
У входа меня задержал Прищепа.
- Ты приказал секретарю не соединять тебя ни с кем?
- К тебе это не относится, Павел. Для тебя я всегда открыт.
- Я говорю не о себе. После появления на экране тебе уже не надо таиться от тех, кому нужно с тобой встретиться.
- Буду и дальше таиться, Павел. Военная обстановка не дает отвлекаться на другие дела. За кого ты ходатайствуешь?
- Твоя жена бесконечно счастлива, что не было измены и казни, что ты жив и здоров и снова ведешь государственные дела. Она должна высказать тебе свою радость, но секретари отказывают ей. Она мучается, Андрей!
Я ответил не сразу. Павла нельзя было резко отстранить от моих личных дел. Когда-то он казался влюбленным в Елену, но она предпочла меня, а не его. Он не показывал, глубока ли у него рана в сердце, либо ее нет вовсе, он был ровен с нами - истинный друг. Не заводя себе подруги, он часто пошучивал, что не создан для семейной жизни. Впрочем, несозданными для семьи были и сам Гамов, и Пеано с Гонсалесом. Павел не составлял в нашем кругу исключения. Исключением был я, меня связывало с Еленой не только то, что она скоро двенадцать лет моя жена, с женами часто расстаются, к женам охладевают, - тут были связи крепче супружеской.
- Нет, Павел, - сказал я. - Не могу сейчас встречаться с Еленой. Ты не знаешь, какой у нас был разговор в камере.
- Елена мне рассказала после твоей казни, что произошло в камере смертников. И она уже тогда раскаивалась в своей резкости.
- А ты не объяснил ей, что реально совсем не то, что ей...
- Разве я имел право выдавать такие тайны? Ее горе от твоей гибели, негодование на твою измену были рассчитанными элементами нашей игры. Но можешь быть уверен: если бы мне предложили отдать год жизни...
- То ты отдал бы год жизни, даже пять, чтобы иметь возможность сказать ей правду. Но сейчас она знает правду, ей стало легче. Павел, пойми меня, я не могу, не хочу, не должен сейчас с ней встречаться! Поговори с Еленой, успокой ее. Можешь говорить все, что захочешь, заранее одобряю, каждое твое слово.
Он долго не отрывал от меня хмурого взгляда.
- Ты очень переменился, Андрей.
Я пытался закончить разговор шуткой:
- Переменишься, если повесят... Считай, что я возродился ко второй жизни несколько ушибленным или покореженным... Все же побыл на том свете, без последствий это не обходится.
Он не поддержал шутки.
Я немного поработал в своем кабинете, потом пошел к Пеано.
Он сидел на своем обычном месте под аппаратами связи и экраном. Его вызывали коменданты захваченных городов во вражеском тылу. Я не всегда отчетливо слышал, что они докладывают и чего просят. Но его ответную на все просьбы категорическую команду: "Закольцуйтесь! Немедленно закольцуйтесь! Самым крепким, самым надежным - закольцуйтесь!" - и сейчас отчетливо слышу, как будто она вечно продолжается. А на экране сменялись однообразные картины. К захваченным городам по всем дорогам двигались освобожденные пленные, уже в новой форме, с оружием в руках и боеприпасами в ящиках на спине, их обгоняли тяжелые водоходы с электроорудиями и стационарными вибраторами, снарядами и взрывчаткой, мешками с мукой, ящиками с консервами, тушами быков и свиней - со всем тем, что нельзя таскать на плечах и держать на руках. И на площадях опускались водолеты, из них выпрыгивали наши солдаты, переброшенные через фронт, выгружались механизмы переносных метеогенераторов. На глазах, буквально на глазах мирные тыловые городки ламаров и родеров превращались в оснащенные крепости.
- Этот долговязый голубоглазый Троншке непременно разобьет свою белокурую голову о ваши заслоны, Пеано, - сказал я.
Пеано вздохнул и осветился радостной улыбкой. Это было забавное сочетание на лице Пеано - унылый вздох и сияющая улыбка одновременно.
- Надеюсь на это. Но он слишком быстро движется, проклятый Троншке. Он может приблизиться раньше, чем мы закончим оборону.
- Он не только быстро движется, но и далеко отходит от фронта. Надо наказать его за такую оперативность. Этим займусь я.
У себя я вызвал Готлиба Бара. Отступление наших войск на фронте было прекращено, на огромной линии, прорезавшей всю страну с юга на север, установилось спокойствие.
- Готлиб, будешь теперь показывать, чего реально стоишь. В смысле, соответствуешь ли своему высокому посту, - приветствовал я старого друга. В отсутствие Гамова с Готлибом, как и с Павлом, я не соблюдал предписанной чинности.
- Вполне соответствую и стою не меньше, чем заплатил за тебя одураченный Аментола, - весело отпарировал Готлиб. Он узнал об игре с Войтюком только из речи Гамова по стерео и не переставал удивляться, что хитрая операция прошла втайне от него. Не меньше он удивлялся и тому, что я не был казнен, очень уж правдоподобно выглядела сцена повешения. И сказал мне об этом при первой же встрече на Ядре не только с радостью, но с некоторой завистью - министра организации и контроля восхитила блестящая организация спектакля казни. Готлиб положил передо мной схемы, чертежи и колонки цифр. - Можешь сам убедиться в моей реальной цене.
Он, конечно, был на своем месте и стоил даже больше того, во что сам оценил себя. На душе у меня становилось легче. Все, что мы намечали, планируя поворот от отступления к атаке, было выполнено с превышением. Я боялся, что, форсируя производство сгущенной воды для большого метеонаступления и флота, Бар ослабит производство на других военных заводах - возможности его не беспредельны. К тому же пришли к концу запасы, созданные Маруцзяном. И хотя золотая валюта выдавалась, валютные магазины уже не соблазняли роскошью редких товаров. Готлиб Бар справился с затруднениями. Документы показывали, что поток снаряжения не только не ослабел с началом воздушной войны, но даже усилился.
- Через неделю развернем наступление, - сказал я.
Он с нарочитым сокрушением пожал плечами:
- Удивляюсь вам, великие военачальники. Внутри ваших смелых ударов всегда затаенная трусость. Наступление можно начинать уже завтра - людей и боеприпасов хватит. Нет, вы все колеблетесь.
Он был превосходным организатором промышленности, но в стратегии не разбирался.
- Можем ударить и завтра, ты прав. Но глупо, Готлиб. Генерал Троншке разделил свою армию на две части. Если мы начнем завтра, он успеет воротить ушедшие войска и будет отбиваться сосредоточенной массой - зачем нам это? Пусть он ввяжется в бой с нашей новой армией в своем тылу, а мы тогда грянем на фронте.
Март Троншке в несколько дней достиг первого из наших тыловых "колец" и ударил по нему с такой силой, что сразу овладел всеми наружными укреплениями. Но в городе его натиск ослаб - завяз в уличных схватках, распылился в боях за дома. Вероятно, ни в одной из прежних битв не было нигде такой концентрации людей и оружия на малой площади, как в сражении у этого первого из шести "колец". И если бы мы не обладали абсолютным превосходством в воздухе, Троншке выбил бы нас из города - и вторичный плен для тех, кто остался в живых, стал бы неизбежен. Но десанты с водолетов снова захватывали укрепления, оставляемые нами - битва для каждого отряда Троншке шла впереди и позади, справа и слева - боевые уставы кортезов и родеров таких хаотических сражений не предусматривали, воины им не обучались: Пеано мастерски использовал затруднения противника. И это дало возможность подготовить большое наступление.
Теперь всем известно, что разведка кортезов не смогла даже приблизительно оценить реальную мощь наших сил. Уже в первый день фронт противника был прорван в двух местах, а потом весь покатился назад. Территория, с таким трудом завоеванная Вакселем за год войны, возвращалась за дни. Март Троншке срочно снял осаду колец и погнал войска назад, на подпорку рушащемуся фронту. И тут ему пришлось до дна выпить горькую чашу, приготовленную для него Альбертом Пеано: все шесть "колец" одновременно раскрылись, из каждого выступили заново оснащенные дивизии бывших пленных, усиленные пополнениями по воздуху. Дивизии на марше соединялись в корпуса - новая армия, стремящаяся к отмщению за пережитые унижения и страдания, яростно бросилась на повернувшие на восток вражеские войска. О том, чтобы выдержать битву с перевернутым фронтом, не могло быть и речи. Лучше всех это понимал сам Троншке. Прищепа перехватил его отчаянную радиограмму Аментоле. Президент Кортезии вновь возник из небытия - подхалимы уже славили Аментолу за очень предусмотрительное, очень удачное, очень отчаянное бегство от хищных вражеских рук - так вот, Аментола, к чести его скажу, понимал, что поражение Троншке равнозначно катастрофе. И потребовал от Клура и Корины, еще не участвовавших в сражениях, срочного выступления. Оба союзных государства отреагировали - Корина собрала небольшую армию и перебрасывала ее на материк, Клур вторгся несколькими дивизиями в Родер и преследовал наши войска, оставившие свои "кольца". Я смотрел на карту и пожимал плечами, так невероятна была картина. Дивизии Клура наступали на восток, навязывая битву нашим отступающим "кольцевикам"; дивизии Троншке, отбиваясь от наших главных сил, отступали на запад, навстречу своим же дивизиям, сражавшимся с "кольцевиками".
Финал мог быть только один, и он закономерно совершался. Разрозненные дивизии Троншке соединились, но теперь сами были в жестоком кольце. Клуров, уставших от марш-броска через весь Родер и добрую половину Ламарии, легко отбросили назад. Пеано послал Троншке ультиматум. Заранее оговариваюсь, что к тексту ультиматума я руки не приложил, его сочинял сам Гамов.
Вот точный текст:
Генералу Марту Троншке, командующему соединенными армиями Кортезии, Родера, Ламарии и Патины.
Ваше положение безнадежно. Вы окружены и отрезаны от баз снабжения. Три четверти боеприпасов вами израсходовано, число раненых и больных почти равно числу еще боеспособных. Ни один водолет не может прорваться к вам, наше господство в воздухе абсолютно. Дальнейшее сопротивление самоистребительно.
Наши предложения:
1. Вы отдадите приказ своим армиям сложить оружие и сдаться в плен. Срок - 24 часа с момента объявления настоящего ультиматума.
В случае капитуляции все пленные солдаты и офицеры поселяются в специальных лагерях, где им обеспечат благоприятный быт, не идущий ни в какое сравнение с трагическими условиями жизни военнопленных в ваших лагерях.
2. В случае продолжения войны все военнопленные, захваченные в ходе последующих битв, будут содержаться в лагерях карательного режима, ухудшенного даже по сравнению с вашими лагерями для военнопленных.
3. Если некоторые соединения ваших армий, отчетливо сознавая свое безнадежное положение, будут исступленно сражаться ради накопления трупов и лживых традиций "воинской доблести", офицеры и солдаты, виновные в таком преступлении, по захвате их будут предаваться суду Священного террора для выполнения унизительно-позорной их казни, без права апелляции к суду Милосердия.
Командующий армии Латании
Альберт Пеано
Разведчикам Прищепы удалось раздобыть стереоснимки кортезов, изображавшие, как в штабе Троншке отнеслись к ультиматуму Пеано. На этих снимках я впервые - и в последний раз - увидел живого Троншке, нервно шагающего по комнате, нервно разговаривающего со своими генералами - голос то повышался до крика, то спадал до шепота.
- Картина ясна, - говорил Троншке генералам, их собралось в небольшой комнате до двух десятков. - Проклятый Пеано точно описывает ситуацию. Возможно, какая-то наша часть прорвется на запад, но с чудовищными потерями. Всей армии не прорваться. Маршал Ваксель совершил непоправимый просчет, преуменьшив реальные силы противника, и позором плена заплатил за свою ошибку. Наша разведка катастрофически проглядела создание вражеского огромного водолетного флота. Нас не только обманули, нас пересилили. За это надо платить. Хорошие военные платят за ошибки собственными головами. Мы доказали, что плохие военные, поэтому не требуют ваших голов в уплату. Даю вам свободу командовать собой. Противник предоставил нам выбор: бесчестье и премия за него; воинская доблесть и отвратительная казнь за верность воинским традициям. Есть еще третий выход, я воспользуюсь им. Я уже написал завещание. Прощайте! Выхожу из борьбы, которую дальше не вправе вести!
Вот такую речь произнес Март Троншке перед своими генералами. А затем удалился в другую комнату и прошил свое сердце молнией из ручного импульсатора. Пеано распорядился похоронить Троншке с музыкой, играли сдавшиеся в плен родеры - в традициях этого народа все события жизни сопровождать хорошей музыкой.
А после смерти командующего началась капитуляция его армии. Я сказал "началась", а не "совершилась", потому что она стала процессом, а не одновременным актом. Никто из вражеских генералов не последовал за Троншке с помощью карманного импульсатора. Зато несколько генералов продолжали бессмысленное сопротивление. Понадобилось две недели жестоких боев, чтобы и этих строптивых генералов привести в смирение.
Клуры, оставшись в одиночестве в Родере и Ламарии - дальше они не продвинулись, - с неделю топтались на месте, а потом повернули назад,
Не прошло и месяца после водолетного рейда на Фермор, как наши войска остановились на границе Клура и Родера. Вторгаться в Клур Гамов не захотел. Кроме Клура на западе и Корины с Нордагом на севере все соседние державы были завоеваны - Патина, Ламария и Родер. Надо было позаботиться хотя бы о временном успокоении этой территории.
Приближалась зима. Война на полях замерла до весны, так мы планировали. Действительность, как всегда, оказалась сложней нашего представления о ней.
Осень выдалась отменная. Война отдыхала после диких вспышек огня и ливней. Это дало возможность отдохнуть и природе. Океан, безмерно обираемый нами, замер, ни одна искусственная буря не вздыбливала его, даже естественных больше не было. Боевые циклоны, свирепо раздиравшие атмосферу, прекратили не только мы, но и кортезы - каждая враждующая сторона накапливала энерговоду для грядущих схваток. И оказалось - ни один ученый метеоролог не предвидел этого, - что природа, освобожденная искусственных ураганов, так устала от них, что уже неспособна породить свои собственные. По обе стороны океана установилась давно "неслыханная" - Фагуста написал даже в своем злом листке "невиданная" - тишина. На сбор урожая это повлиять не могло, урожай у нас и воюющих соседей погиб, зато население этих стран, не только мы в Латании, снова смогло без опасения выходить из домов, снова могло любоваться безоблачным небом, солнцем днем, луной в ночи.
А в Латанию возвращались военнопленные. Они ехали в поездах, шли строем по городам, рассыпались мелкими группами по районам. Население высыпало на улицы - кричали, обнимались, целовались... Еще в лагерях, где они томились, расписали, куда каждому возвращаться на родной земле. И каждый эшелон имел свой особый маршрут, пленные получили свою особую форму - свидетельство перенесенных страданий. И в кармане у каждого лежало сто золотых латов и разрешение на отпуск от военной службы - праздник свободы в тридцать радостных дней.
Но одновременно с эшелонами освобожденных пленных по тем же дорогам, в таких же вагонах, в таком же пешем строю двигались и другие пленные - кортезы и родеры, ламары и патины. Этих не встречали криками радости, всюду, где они появлялись, устанавливалось ненавидящее безмолвие. На них только смотрели - и если бы гневными взглядами убивали, половина не добрела бы до конечной цели своего пути - заблаговременно выстроенных лагерей в далеком тылу. До самого прихода в те лагеря эшелоны находились в бесконтрольном распоряжении Бара, а на месте их принимала новая охрана - министерства Милосердия. Я долго не понимал сам, почему так распорядился Гамов, ведь охрана врагов, даже захваченных в плен, отнюдь не милосердная операция. Но смысл в таком поведении Гамова имелся, позже я это понял - и не я один.
В мой кабинет вошел Павел Прищепа.
- Есть важные новости, Павел? - полюбопытствовал я.
Он ответил с холодностью, еще не случавшейся между нами:
- Когда выполнишь свое обещание? Ты знаешь, о чем я говорю.
- Знаю! Я обещал встретиться с Еленой, когда на фронте полегчает.
- Она в твоей приемной. Что ты ей скажешь?
- Что я могу сказать? Пусть входит.
Павел ушел, и появилась Елена. Я пошел навстречу. Вид ее поразил меня. Вероятно, и мой вид показался ей неожиданным. Мы одновременно сказали одно и то же:
- Ты очень переменилась, Елена, - сказал я.
- Ты очень переменился, Андрей, - сказала она.
Я засмеялся, так было удивительно, что мы увидели одинаковые изменения друг в друге и сказали о них одинаковыми словами. Она сделала порывистое движение, и я испугался, что она бросится мне на шею, и поспешно показал на кресло. Она села. Я сел напротив.
- Я думала, наша встреча будет иной, - сказала она с болью.
Я знал, что она начнет не с поздравлений, что я не казнен, а жив и здоров, а с жалобы на холодность, и подготовил ответ.
- Встреча соответствует расставанию. - Я даже улыбнулся.
Она всматривалась в меня большими глазами. Она как бы не верила, что я - это я.
- Так и будем молчать, Елена? - сказал я мягко.
Она встрепенулась и притушила распахнутые глаза.
- Андрей, ты уже много дней на свободе... то есть на прежней работе, а мне хоть бы слово, хоть бы намек! Павел сказал, что ты запретил говорить мне, что воротился в Адан. Даже что ты жив, что сцена твоей казни была выдумкой - даже это запретил сказать!
- Никто до поры не должен был знать, что казни не было.
- Никто - да! Но я, я!
- И ты, Елена! Я не мог сделать для тебя исключения.
- Для Павла сделал! Для Бара, для Штупы, для какого-то Исиро! Только не для меня.
- Они - мои сотрудники. Я не мог оставаться для них бестелесной тенью.
- Для меня, значит, мог оставаться тенью? Больше, чем тенью! Страшным воспоминанием об изменнике, казненном за преступления! Почему такая безжалостность? Со своей женой ты обошелся суровей, чем с сослуживцами!
- Бывшей женой, Елена, - сказал я.
У нее перехватило дух. Она страшно побледнела. "Держи себя в руках!" - мысленно приказал я себе.
- Ты сказал: "Бывшей женой", Андрей?
- Я сказал - бывшей женой, Елена.
Она прижала руки к лицу, на висках пульсировали жилки.
- Прости, я не поняла. Разве мы уже не супруги?
- Мы были ими до моей казни...
- Но ведь не было казни! Ты ведь не умер, Андрей!
- В каком-то смысле все-таки умер.
- В каком-то смысле? В каком же? Больше не любишь меня? Почему ты опускаешь лицо? Ты не любишь меня? Говори всю правду!
Я не мог сказать ей всю правду. Я любил ее - так же крепко, как любил прежде, еще крепче. В далеком изгнании, в домике по соседству с двумя физиками, я часто вспоминал о Елене, но охладевшей памятью.
Она ушла не от меня, но из меня, она была в постороннем мире, тот мир больше не соприкасался со мной. И, воротившись, я не из мести, а по равнодушию не пожелал ее видеть. Меня волновала удача военных действий, а не встреча с ней. Я морщился и поеживался, воображая, как она будет оправдываться в недоверии ко мне, как будет радоваться, что никакой казни не было, как будет ласкаться, какие строить надежды на будущую жизнь...
Но вот она не оправдывается в нанесенных мне оскорблениях, не уверяет в неизменности своей любви, только допытывается, люблю ли ее сам. Какой удачный случай для последней фразы додуманного расставания. "Да, не люблю!" или "Нет, не люблю!" - и все завершено. Но именно эти два слова "Не люблю" были единственными, какие я не мог произнести.
- Ты спрашиваешь о любви, - сказал я горько. - A кто бросил мне в лицо: "Ненавижу тебя! Боже, как я ненавижу тебя!.." Любить ненавидящего тебя! Не слишком ли многого ты требуешь от меня?
- Нет! - крикнула она. - Это ложь! Я не говорила, что ненавижу...
- Не говорила? Придется обратиться к Павлу. Наверно, он поставил в моей камере регистрирующие аппараты. Может, услышав свой голос, ты перестанешь отрицать, что этот голос говорил.
- И тогда буду отрицать! Тысячу раз услышу свой голос, тысячу раз услышу слова о ненависти к тебе, все равно буду отрицать, что говорила их. Не было этих слов, Андрей!
- Не было, хотя были? Повторяю: ты слишком многого требуешь от меня! Я все-таки еще в полном сознании. И в роду моем, ты это знаешь, не водились сумасшедшие.
- И в моем роду тоже их не водилось. И я, как и ты, в ясном сознании. Именно потому, что ты в ясном сознании и способен понять правду, какой бы она ни выглядела неправдоподобной, я и говорю тебе: не было этих слов о ненависти к тебе!
- Елена! Я потребую у Павла пленку...
- Пленка меня не опровергнет. Слушай меня, а не пленку.
Я сделал усилие, чтобы не дать вырваться наружу негодованию. Гамов временами впадал в ярость. Нечто похожее могло произойти со мной.
- В школах Корины есть забавный обычай, Елена. Учитель за проступок ученика может его высечь в классе, но потом должен получить у попечителя школ официальное утверждение порки. И вот однажды учитель с огорчением сказал ученику: "Питер, я на прошлой неделе вздул тебя за нехорошие слова. Наказание не утверждено, так что можешь считать себя несеченым. Но поскольку твой проступок остается, то в следующий раз, когда нужно будет тебя пороть за другую вину, я добавлю к новым розгам и эти, неутвержденные, и высеку вдвойне!"
- Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
- Только то, что сказал. Ты безжалостно выпорола меня словами, а теперь просишь считать порку как бы не бывшей.
Она опять прижала пальцы к вискам.
- Не так, Андрей, совсем не так! Я не отрекаюсь от тех слов о ненависти. И если бы создалась та страшная ситуация, что была в тюрьме, я снова и снова повторила бы их без колебания. Те слова были, все так. Но я тебе их не говорила. Они были адресованы другому человеку.
- В тюрьме был я!..
- Нет! Тебя не было! Был изменивший родине государственный деятель, был предатель, променявший честь на деньги, благородство на мечту о единоличной власти, был актер, мастерски разыгравший комедию, гениальный фигляр в отвратительной маске. К ним, предателю и актеру, я обращала слова ненависти, а не к тебе!
- На мне была маска, но под маской оставался я.
- Я видела маску, а не тебя. Я забыла о тебе, такой была маска! Актер гениально разыграл свою роль, я ненавидела того, кто играл. Зритель негодует, когда видит злодея на сцене, но, встретив актера на улице, он с уважением, с благодарностью за игру кланяется ему, а не кидается на него. Почему ты требуешь от меня другого отношения, чем актер от зрителя? Ты разыгрывал роль преступника, и великой твоей неудачей, человеческой и государственной, было бы, если бы я не поверила. Ты не простил бы самому себе, если бы не убедил меня, что ты негодяй. Зачем теперь укоряешь меня за то, что ты сам самозабвенно внушал мне? Я поверила твоей игре, поддалась твоему внушению! Себя вини, себя, не меня!
У нее снова перехватило дух, она замолкла. У меня не было защиты ни от ее слов, ни от молящих глаз, ни от страстного голоса, вторгающегося внутрь души. Я не мог опровергнуть ни одного ее слова. Я только сказал:
- Логика, Елена! Все так стройно в словах... А чувства? А та любовь, которая связывала нас двоих в одно целое?
- Любовь, ты сказал? Ты усомнился в моей любви? А что ты знаешь о моих чувствах после казни? О том, как я рыдала дома, как целовала подушку, на которой лежала твоя голова, как в ярости била ее кулаками, потому что это была голова предателя? О том, как я ненавидела тебя за то, что любила тебя, как в неистовстве мечтала отомстить тебе, уже несуществующему, за то, что ты был мне так бесконечно дорог и так осквернил мое преклонение перед тобой; самой себе отомстить, памяти нашей любви отомстить, как горько было вспоминать, что она была, наша любовь! Я думала о самоубийстве, вот так я приняла твои признания в тюрьме, твою публичную казнь. Мерой моих страданий измерь мою любовь к тебе - это единственная мера, Андрей! Все остальное - ложь!
Она опустилась на колени, обхватила руками мои ноги, прижалась лицом к моим коленям. Я хотел оттолкнуть ее, но она не разжала рук.
- А когда я увидела тебя на экране, Андрей, что было со мной, ты знаешь? Я думала, что умру от радости, что ты жив, что все эти предательства и казни лишь страшный кошмар. Я повалилась на пол и рыдала, я целовала ковер, как будто то был не ковер, а ты сам, твое лицо, твои руки. Боже мой, Боже мой, как я была счастлива, как бесконечно счастлива! Как бесконечно благодарна тебе за то, что ты не совершал преступлений, что ты чист и честен, как был раньше, как был всегда, как будешь всегда, ибо иным ты и не можешь быть. А все иное о тебе - лишь ужасный сон, наваждение злых демонов политики!
- И тогда ты раскаялась, что говорила мне при расставании те страшные слова о ненависти, ведь так? - Я еще думал, что вымученной иронией смогу отстраниться от ее признаний.
- Нет! - закричала она, вскакивая. - Не было этого! Не раскаивалась и никогда не раскаюсь! Той маске, которую я хлестала ненавистью, я говорила искренне. И рыдала от счастья я не потому, что раскаялась, а потому, что ты отделился от своей ужасной маски, что ты жив, истинный, прежний, неизменный, что я снова могу любить тебя, гордиться тобой, гордиться собой, что выпало мне такое счастье - любить тебя, поклоняться тебе!
Она все же не справилась с нервами. Она стояла передо мной и плакала, закрыв лицо руками. Меня терзало отчаяние. Я сам был готов зарыдать, кричать и ругаться, а еще лучше схватиться бы с кем-нибудь в дикой драке - кулаками и зубами. Еще никогда я так не любил Елену, как любил ее сейчас. И еще никогда между нами не лежало такого барьера, такой стены непонимания и ошибок. Я готов был биться головой в эту непроницаемую стену отчуждения, но голова не могла пробить ее, требовались слова, только я не находил таких слов. Я был иной, чем всегда думал о себе. Я чувствовал, что, если она не перестанет плакать, сам упаду перед ней на колени и буду губами пить ее слезы, и просить прощения, и обещать все, что она пожелает. И с ужасом понимал, что делать этого нельзя, так бы мог сделать я прежний - тот человек, каким я ныне стал и какого еще не понимал в себе, ни ей, ни себе потом не простит своей слабости.
- Садись, Елена! - приказал я. - Не нужно противостояний. Поговорим спокойно.
- Поговорим спокойно, - покорно повторила она и села. В ней совершилась перемена. Она слишком много сил отдала борьбе с тем невысказанным барьером, что останавливал меня. Она тоже чувствовала его и тоже не имела сил преодолеть. А я не знал, о чем говорить. Все, что я мог сказать, было мало в сравнении с тем единственно важным, о чем говорила она.
Я ухватился за подвернувшуюся мысль.
- Ты хотела мне отомстить, да? Памяти моей отомстить, ибо я уже не существовал, ты думала так...
- Ах это! - сказала она устало. - Да, хотела. Памяти о нашей любви отомстить, вот такое было желание.
- Как же ты намеревалась мстить?
- Ну как? У женщины есть только один путь. Изменить тебе, предать тебя, как ты изменил и предал...
- Стать подругой Гамова? - спросил я прямо.
Я знал, что она лгать не умеет. Все же какую-то минуту она колебалась, прежде чем ответить так же прямо, как спрашивал я.
- Думала и об этом. Возможно, и стала бы его подругой, если бы он проявил склонность. Но он дал понять, что я ему не нужна. Он не отделял меня от всех остальных женщин, а ко всем был одинаково равнодушен.
- Он старался ввести тебя в правительство, приблизить к себе...
- Как пешку в политической игре. Я это поняла еще до того, как тебя казнили. Ты ревновал, я видела это. Я не разубеждала тебя, мне была приятна твоя ревность. Но мстить тебе близостью с ним - нет, этого не было.
- Ты могла отомстить с другими мужчинами.
- Андрей! - в ее голосе снова зазвенели слезы. - У тебя есть право бичевать меня за те слова при прощании, хотя виноват в них ты сам, твой обман, твоя игра, такая игра, что и теперь - вспомню - сердце останавливается. Но зачем меня унижать? Все же ты - это ты... Даже вымышленное тобой предательство... Оно было твоего масштаба... Да, с Гамовым я могла бы тебе изменить в те дни исступления. Он не захотел... Но других мужчин я бы сама не захотела - даже ради самой яростной мести. У меня нет дороги от тебя, Андрей. Одной навсегда остаться - да, могу. Сама уйти - нет, никогда!
Мы помолчали. Я старался не смотреть на нее. Я знал, что глаза ее полны слез, и она сдерживалась, чтобы они не хлынули. Видеть это было выше моих сил. Я сказал:
- Поговорили, Елена... Чего ты хочешь?
- Хочу, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы простил мне оскорбления, брошенные актеру в твоем облике... Вот чего я хочу! - И добавила с горечью: - А ты этого не хочешь.
- Неправда! - дрожь сводила мне руки. - Я хочу того же, что и ты. Ты сказала: вернуться, стерпеть недоразумения и ошибки... Давай изменим последовательность. Подари мне время, чтобы стерпелись во мне и твои, и мои ошибки. И тогда я вернусь. В наш общий дом вернусь. Повторю твои же слова: у меня нет пути от тебя, Елена!
Она порывисто схватила руками мои плечи, поцеловала меня в щеку и молча вышла.
Я не поднялся с кресла, только смотрел ей вслед. Я был так истерзан, словно меня били палками. Вдруг засветился экран. На экране возник Павел - он хмуро всматривался в меня. Я ничего ему не сказал, он ничего не спросил. Экран погас.
Гамов созвал Ядро. Проблем накопилось много, одна требовала немедленного решения. Флория волновалась. Недавно в ней с восторгом встретили армию Вакселя, а наших отступавших солдат кое-где импульсировали. Пеано требовал от тыловых властей свободных дорог для войск, в мятежной Флории, крае болотистом и лесистом, обеспечить надежность было непросто.
- Прищепа, докладывайте обстановку у флоров, - предложил я.
Доклад не утешал. Флоры никогда не дружили с латанами, еще меньше приязни они испытывали к патинам. Этот замкнутый народец ревниво дорожит своей особостью, презрением отвергает все чужое. Хмурые флоры незаурядны - талантливые поэты, художники, архитекторы, в последние годы появились неплохие ученые и инженеры, в воинской храбрости тоже не из последних. Но все достоинства флоров стираются перед их нетерпимостью к другим нациям, несовместимостью с теми, кто волей истории внедрился в поры их общества. Раньше это были патины - и распри доходили до войн. Сейчас это латаны - и вражда перенесена на них. Маруцзян пытался ослабить недовольство флоров большими подачками из государственного бюджета. Доход флоров мизерен, земля скудна, и ее не хватает, нет своего угля, нефти, газа, металлических руд, хлопка и прочего. Только трудолюбие флоров поддерживает их существование, но до бюджетных подачек Маруцзяна скудность была типична - деревянные лачуги, свечи, примитивные орудия труда, примитивные больницы, кустарные мастерские. Сейчас Флория, пожалуй, самый благоустроенный регион страны, но доброты к латанам государственная щедрость не добавила, даже наоборот. Раньше они просто недолюбливали латанов, сейчас исполнены к ним пренебрежения - вот, мол, как мы живем, а как вы живете? Ибо мы не чета вам! Не благодарность, а высокомерие - такие черты порождены у флоров щедротами Маруцзяна. Возможны нападения на дороги, диверсии в городах. Во Флорию нужно ввести охранные войска, чтобы сохранить спокойствие.
- Флоры - самая малочисленная народность в государстве, - сказал Аркадий Гонсалес. - Почему бы нам не переселить их всех куда-нибудь вглубь, а сюда передвинуть верное население. А после войны разрешить возвращение на родные глины и пески.
- Побойтесь Бога, Гонсалес, есть история, которая вам не простит такого самоуправства, вы не боитесь! - воскликнул Пустовойт. - Выселять целый народ! И без серьезных причин!
- А что к нам недоброжелательны, это не причина?
- У меня к вам тоже нет доброжелательства, Гонсалес. Достаточно, чтобы вы меня арестовали и выслали?
- Вы восстание не поднимаете, министр Милосердия. А они могут разжечь восстание.
- Могут сделать, не значит - сделают. Ежели бы да кабы да во рту да росли грибы... Охранные войска защитят дороги, это их работа. А если прохожие бросят на наших солдат недружественные взгляды - переживем. Возражаю против переселения флоров.
Слово взял я.
- Недобрые взгляды нестрашны, вы правы, Пустовойт. Но в них историческая несправедливость. И она беспокоит меня не меньше, чем спокойствие на коммуникациях. Ведь мы ведем эту войну во имя восстановления справедливости во всем человечестве. Мы объявили себя гонителями неправды, карателями зла, всемирными рыцарями справедливости. Я верно толкую вашу политическую программу, диктатор?
- Хорошая формула - рыцарь справедливости. - Гамов с интересом ждал продолжения.
А я говорил о том, что не только отдельные люди эксплуатируют чужой труд и талант, приписывают себе чужие успехи и находки, но и целые народы не чужды такого захватничества. И если между людьми единственная мера справедливости - оценивать каждого по его заслугам, то и для государства нужно внедрить этот принцип: каждый стоит того, чего он реально стоит. Сами флоры должны установить для себя, что они заслуживают реально, а что приписывают себе из бахвальства и высокомерия.
Готлиб Бар не удержался от насмешки:
- Ценник подвигов на войне уже ввели, ценник преступлений используем в судах, теперь введем ценник стоимости народов и государств. Я правильно понял, Семипалов?
- Совершенно правильно, - опроверг я его иронию. - Я предлагаю предоставить Флории быть полностью самой собой.
Джон Вудворт высоко поднял брови.
- Предоставить Флории государственную независимость?
- Именно это - вывести Флорию из состава нашего государства.
- Навеки потерять Флорию?
- Не навеки, а на то время, какое понадобится флорам, чтобы понять, что их высокомерие держится на даровой помощи всего государства. На время, за какое они сумеют разобраться в своей реальной величине. А для этого Флории предоставляется независимость и нейтралитет в схватке мировых держав. Зато все, что флоры захотят приобрести вне своих границ, оплачивать своими товарами. Так как их окружаем мы и Патина, в которой наши войска, то практически только мы сможем продать им все, в чем они нуждаются - уголь, нефть, металлы, шерсть, хлопок, лес, энерговоду для электростанций, даже хлеб, ибо своего у них не хватает. Цены на их и наши товары установим на уровне среднемировых. И если Флория быстро не впадет в прежнюю бедность, если все в ней не поймут, что высокомерие их создается не собственными их преимуществами перед нами, а нашим доброхотством, то, значит, я ничего не понимаю в политике. Они запросятся обратно в нашу государственную семью, уверен в этом.
- Во Флории проживает много латанов, - сказал Пустовойт. - Флоры захотят выместить на них падение своего благосостояния.
- Согласен, захотят выместить... Что ж, предложим латанам срочно покинуть Флорию. И наоборот, всех флоров из других регионов страны вернем на родину. И выдадим компенсацию за оставленное имущество: и при переселении продемонстрируем щедрость и благородство. Тем унизительней будет отрезвление для этого небольшого, но зазнавшегося народа. - Я повернулся к Гамову. - Диктатор, я заговорил вашими словами - высокомерие наказывается унижением, а не арестами, тем более - не казнями, а казней не избежать, если мы останемся во Флории и произойдут диверсии на магистралях. Флория невелика, военные маршруты проложим в обход ее.
- Хороший план, Семипалов, - сказал Гамов. - Ваше мнение, Вудворт?
- Я подчиняюсь, - сухо ответил министр внешних сношений.
Все согласились, что изоляцию Флории надо ввести без промедления, и для того выпустить манифест, честно объясняющий, почему возникла неизбежность в таких переменах.
- В освобожденной Патине чертовски сложное положение, - так начал свое новое сообщение Павел Прищепа. - Страна расколота на враждующие группы. Вилькомир Торба, лидер максималистов, в бегах, еще не разыскан, усилилась партия оптиматов - из друзей нашего Константина Фагусты. Взаимная борьба, уличные митинги, речи, речи, речи... Одновременно - пустые магазины и остановившиеся заводы. В нынешней Патине есть один хозяин - слово. Гневное, просительное, воинственное, безумное, горячее, ледяное, рычащее, свистящее - на улицах, в комнатах, в бывших концертных залах, на все вкусы. Но точного смысла не установить. У самых опытных заходит ум за разум. Слова заменяют мысли, а не выражают их.
- Но ведь есть какая-то программа у враждующих максималистов и оптиматов. У нас Фагуста очень разнился от Маруцзяна.
- Программа персонифицируется в лицах, а не в идеях. Одни орут: "Да здравствует Торба!", а другие "Слава Понсию Маркварду!", третьи: "Люда Милошевская - наша мать!" Мои люди спрашивают, а к чему призывают, скажем, Понсий Марквард или Вилькомир Торба? Их сторонники отвечают: " Чтобы было хорошо, вот к чему зовут!", а противники столь же однозначно ревут: "К черту их, дерьмо, вот их программа!"
- Вилькомира мы знаем, он нам крови попортил. А кто такие Марквард и Милошевская? Ориентироваться на этих двоих как на врагов нашего врага?
- Марквард и Милошевская нам еще больше крови попортят. Надо ориентироваться на себя, а всех остальных терпеть, а не поддерживать.
- Плохая программа, полковник Прищепа! Хоть Патина и завоеванная страна, но война еще продолжается. Без искренней поддержки будет трудно.
Павел только пожал плечами.
- Милошевскую называют матерью? Она старуха? - спросил Гамов.
- Молодая, и красоты иконной! Но характера на дюжину злых старух. Когда она выступает на митинге, вражеские ораторы потихоньку сбегают: вдруг покажет на кого пальцем - ведь накинутся!
- Будем разбираться на месте, - сказал Гамов. - Мне, Семипалову, Прищепе, Исиро надо появиться в Лайне, столице Патины. Хорошо бы прихватить с собой и Константина Фагусту. Его связи с оптиматами Патины будут полезны.
- Едем завтра, - сказал я.
В Лайну мы прибыли в полдень. Все утро проезжали по местам, где некогда попали в окружение и откуда с такими муками вырывались. Но я почти не узнавал этих мест, хотя думал, что никогда их не забуду. Уже после нас по этим холмам и равнинам прополз миллионолапый, тысячеголовый дракон большой войны - и все перемешал, перекорежил, повалил и вздыбил. Только Барту я узнал, тот крутой бережок, где смонтировал свои тяжелые электроорудия - остатки брустверов промелькнули в окне вагона. Но воспоминание, даже воскрешенное в своей яркости, показалось мне сценой из иного мира и иной жизни. "Быстро старишься!" - сказал я себе.
В гостинице мой номер был рядом с номером Гамова. Я зашел к нему. У Гамова сидел Прищепа.
- Вечером заседание с оптиматами, - сказал Прищепа. - Исиро готовит экран на главной площади, чтобы транслировать переговоры на толпу. На площади уже собираются.
- Митингуют? - Гамов насмешливо улыбнулся.
- Ждут нашего слова. Народ шебутной, но в общем умный. Понимают, что реально дело делаем мы.
По дороге в зал заседаний меня перехватил Фагуста. Он кривил лицо и страшно потрясал чудовищной шевелюрой.
- Поздравляю, Семипалов! - выпалил он. - Исиро передал мне возмутительный манифест относительно Флории. Подписан Гамовым и Вудвортом, но, сказал Исиро, это увесистое полено вашей рубки.
Я холодно отпарировал:
- Полено? Моей рубки? Может, объяснитесь по-человечески?
- Не смешите, Семипалов! Разве можно по-человечески объяснить нечеловеческие отношения? Раньше вы наказывали отдельных людей, теперь караете целые народы. Разрешите полюбопытствовать, заместитель диктатора: когда вы приметесь за все человечество? Стоит ли тратить карательное вдохновение на крохотных людишек и маленькие народы, когда можно сразу жахнуть по всем головам в мире? Подумайте об этом!
- Благодарю за добрый совет, Фагуста. Но замечу, что вы потеряли так свойственную вам раньше проницательность. Мы уже давно идем походом на человечество. В смысле - воюем против многих отвратительных черт, свойственных всем людям, вам в особенности. Пожелайте нам успеха и в этой благородной войне.
- Я не такой дурак, чтобы торопить собственные похороны. Вы очень изменились после возникновения из недолгого небытия, Семипалов.
- Даже кратковременная казнь делает человека иным. Вы не проверяли это, Фагуста?
- К счастью, меня еще не казнили! - буркнул он и отстал.
В зале заседаний уже находились Прищепа и Пимен Георгиу. Он тоже приехал в Патину. В зале стояли два стола, длинный и покороче. У короткого стола - его предназначали для Гамова - сторожили солдаты, среди них личный охранник Гамова Семен Сербин и бывший мой охранник Григорий Варелла, Варелла отвернулся - этот человек меня почему-то ненавидел, впрочем, и я его не выносил. На столе Гамова были смонтированы два экранчика, пульт с какими-то кнопками, другой пульт с лампочками. Я уселся рядом с Павлом за длинный стол. С другой стороны Павла разместился Пимен Георгиу - сжал старческое, преждевременно износившееся личико в умильный комочек и не отрывал мутновато-бесцветных глазок от разложенного на столе широкого блокнота. В зал вошел Фагуста, направился к нам, но увидел, что придется сидеть рядом с Георгиу, обошел его - и уселся рядом со мной. Пимена Георгиу он не терпел еще больше, чем меня.
Появились оптиматы - Понсий Марквард и Людмила Милошевская, а с ними Омар Исиро. Наш министр информации в этот день взвалил на себя и функции распорядителя торжества: указал оптиматам их места, даже отодвинул каждому стул - наверное, чтобы кто-то из своих не уселся на чужое место. Понсий, высокий, тощий, прямой - палку проглотил, - с массивным носом, мощным ртом и крохотными глазками без цвета и света, пропадавшими где-то в колодцах глазниц, уселся напротив Павла. Я шепнул Павлу:
- Не рот, а пропасть. Из такой ямины могут исторгаться только громовые звуки.
- Ты недалек от истины, - сказал Павел и засмеялся.
Напротив меня, села Милошевская. Собственно, достаточно сказать о ней главное, и все остальное окажется следствием. Главным в Людмиле Милошевской было то, что она необыкновенно красива. В этой оценке важно и то, что она красива, и то, что красота эта необыкновенна. Если я скажу, что еще никогда в своей жизни - ни в личных знакомствах, ни на экранах стерео - не встречал столь красивых женщин, то это будет правдой, но не всей, только половинкой ее. А полную правду составит то, что красота Милошевской была демонической. Еще не разглядев ее лица, только заметив, как она двигается, я уловил необычайность. Она была высока, стройна, линии ее фигуры, вероятно, восхитили бы художника, живописующего красавиц. Такие женщины не просто ходят, а шествуют, величаво передвигая свое тело, выпрямив торс, отбросив изысканно голову над линией округлых плеч - каждого как бы приглашают полюбоваться собой: я хороша, не правда ли? А она вошла быстро, по-мужски протопала к столу и бесцеремонно отстранила шагавшего впереди Понсия Маркварда, тот даже качнулся, но не обернулся, видимо, привык к поведению своего коллеги по руководству оптиматами. Женщины, я уверен в этом, всегда знают, как выглядят, эта не думала о своем облике. Наверное, ей никогда не приходила в голову такая вздорная мысль - нравиться. И от одного этого она не могла не нравиться.
Я взглянул на ее лицо и почувствовал, что мне хочется любоваться им, вдумываться в значение ее лица, а оно имело свое значение, не связанное с красотой лба и щек, пухлых губ и тонкого подбородка, больших глаз и каких-то почти салатных - природной масти - гладких волос. Все было противоречиво в прекрасном лице - глубокие темные глаза не вязались с лохматой щетиной рыжих ресниц, слишком длинных, чтобы их счесть парикмахерской подделкой; на висках локоны путались с золотистой шерсткой - еще бы немного им быть подлиннее, и можно сказать: "Женщина с бакенбардами"; такая же золотая поросль покрывала верхнюю губу, отчеркивая яркую малиновость - и тоже природную, а не парфюмерную - самих губ. Все стандарты женской красоты отвергало это лицо, таково было второе значение облика Людмилы Милошевской. Сказать только об отдельных чертах этого лица - значило признать, что оно чуть ли не уродливо. А когда всмотришься, виделось лицо не просто красивое - прекрасное!
- Вам она нравится? - тихо спросил Фагуста.
- Не знаю, - честно признался я. - Пока скажу одно - поражен.
- Вот, вот - поражает, - хмуро проговорил Фагуста. - Внешность по характеру. Сколько я с ней натерпелся, когда приехала в Адан поднимать меня на восстание против Маруцзяна.
- Вы все же не подняли восстания, несмотря на ее чары.
- Подняли бы - и независимо от ее чар. Я не сторонник восстаний. Даже против вас не разжигаю бунта, хотя временами - ох надо! Я ведь оптимат, то есть оптимальных, а не радикальных решений.
- Очень жаль.
- Чего жаль? Что не поднимаю бунта против вашей диктатуры?
- Именно это. Запалили бы бунт, засадили бы вас в тюрьму - и точка с вами! Пока же приходится читать ваши ядовитые статьи. От любой схватывает несварение желудка.
Фагуста сказал серьезно:
- Когда прохватит несварение мозгов, буду считать свою задачу выполненной.
Понсий Марквард, усевшись, запрокинул голову и уперся глазами в лепной карниз над нашими головами, как бы показывая, что не собирается удостаивать нас внимания. Мы четверо - я, Прищепа, Фагуста и Георгиу - его не интересовали. Он ждал Гамова. Мы лишь пешки в руках диктатора, он будет беседовать с ним, вот так вещала нам его надменная замкнутость. Только с Омаром Исиро он перекинулся несколькими словами - так хозяин иногда удостаивает слугу требованием справки и пустячного разъяснения.
Зато Милошевская оглядела нас всех. Она начала с конца, где сидел Пимен Георгиу - ничего не выражающий, равнодушный взгляд. На Павла она поглядела внимательней, она знала, кто он в правительстве, - буду, буду с тобой считаться, вот так она сказала взглядом. А со мной она сразилась глазами. Не знаю, что выражало мое лицо, могло ли вообще что-либо выражать, я никогда не изучал себя в зеркале. Но Милошевская что-то увидела и вспыхнула. У нее озарились щеки, гневно блеснули глаза. Уверен, если бы в это мгновение провести рукой по ее голове, то ладонь обожгло бы снопом вылетевших электрических искр. И глазами, и всей охватившей ее ощетиненностью она донесла до меня безмолвную информацию: "Ты враг, я это вижу, но погоди, я еще с тобой поговорю!" Покончив молчаливую схватку со мной, она перевела глаза на Фагусту и успокоила взгляд и лицо - глаза приугасли, а гневный румянец на щеках потускнел.
- И вы здесь, Фагуста? - сказала она низким, мелодичным голосом, что-то вроде нежной мелодии кларнета при гуле отдаленных больших колоколов. - Пошли в слуги к новым господам, Константин? Верой и правдой?
- Как я служу новым господам моей страны, можете спросить у них, Людмила, - спокойно отразил ее выпад Фагуста. - Особенно восхищен моей деятельностью заместитель диктатора генерал Семипалов. Он охотно расскажет о своем благорасположении ко мне.
Она снова перевела глаза на меня, сейчас во взгляде было сомнение - уловила иронию Фагусты. В зал вошел Гамов и уселся за свой отдельный стол. Охранники, сторожившие стол, отступили назад.
- Начнем обсуждение, - сказал Гамов. - Вы, друзья оптиматы, потребовали передать вам всю внутреннюю власть в стране. Вы согласны возобновить союз с Латанией, разорванный вашим бывшим президентом Вилькомиром Торбой. Вы предлагаете провести новую мобилизацию и сформировать для нас армию из трех корпусов. Ваши предложения очень ценны, конечно, но, между прочим, мы можем претворить их в жизнь и без вас - приказами нашего командования. Зачем же нам делать ставку на вашу партию в раздираемой партийными распрями стране? Я хотел бы получить объяснение. Кто будет говорить?
Говорить пожелал Понсий Марквард. Он по-прежнему ни на кого из нас не обращал внимания, но смотрел уже не на лепной карниз, а на Гамова. Голоса не всегда отвечают облику, у Понсия Маркварда он отвечал - такой же надменный, замедленный, скрипучий, как будто в голосе, как и в фигуре Понсия, сидела палка и поскрипывала, когда он разевал рот. Со стороны могло показаться, что лидер оптиматов Патины отчитывает за что-то Гамова и предупреждает, что надо вести себя получше. Выговоров не было, но предупреждение прозвучало, В Патине они, оптиматы, единственная реальная сила, и оккупационные власти жестоко просчитаются, если не посчитаются с этим. Он протягивает руку союза, берите эту дружескую руку.
Гамов с любопытством глядел на лидера оптиматов.
- Понсий, а как вы отнесетесь, если вдруг появится Вилькомир Торба, лидер ваших максималистов, и тоже предложит нам союз?
Понсий Марквард покривился, будто ему в рот попала муха.
- Он уже был с вами в союзе и изменил вам. Я решительно предостерегаю вас от неумного союза с этим ничтожеством.
- Неумного? Неумные действия нехороши, вы правы. Но все-таки... Вдруг он объявится и попросит прощения? Как нам быть тогда?
- Немедленно арестовать! - резко бросила Милошевская.
- Арестуем. А дальше?
- Передать в наши руки! - отрубила она с решительностью, какую не всякий мужчина способен показать.
- Передадим. А дальше?
- Повесим его! - Понсий Марквард был еще категоричней. Дальше разговор пошел исключительно с ним, Милошевская только слушала, лишь гневными вспышками глаз поддерживая его требования.
- Хорошо - повесите... Попросите услуг нашего Черного суда?
- Судей, которые умеют выносить смертные приговоры, и у нас хватает. Намыленная петля давно тоскует по шее Торбы. Его надо было повесить лет пятнадцать назад, когда он только начинал свою карьеру. Это был бы дельный политический акт.
- Почему же не повесили его, раз такая потребность?
Понсий Марквард раздражался - худые щеки побагровели, грохот в голосе стал басовей.
- Меня удивляют ваши вопросы, диктатор! Чтобы повесить Торбу, надо было иметь власть, а ведь власть была у него.
- Между прочим, имея власть, он вас не вешал. Впрочем, это несущественно. Итак, чтобы вешать противников, нужно иметь власть. Но власти и сейчас у вас нет.
- Вы нам ее вручите, значит, будем иметь. Это же просто!
- Очень просто! Раз передадим вам власть, значит, будете ее иметь. Безупречное рассуждение! Итак, повесите Торбу. Но предварительно надо доказать его вину. Какие преступления за ним числите?
- Многие, диктатор.
- Я бы хотел конкретней...
- Я же объяснил - многие. Расшифровываю: очень многие! А точный список его вин установит суд. Судей мы выберем квалифицированных.
- Вообразите себе такую ситуацию, Понсий Марквард. Вилькомир Торба на суде разнесет в щепы все возведенные на него обвинения.
- И воображать не буду. Ненавижу воображение. Мы реальные политики. Если Торбу найдут, его повесят. Вам придется с этим примириться.
- Что ж, если уж придется... Никто не хочет задать вопросы вождю оптиматов Понсию Маркварду?
Вопросы захотел задать я. Понсию Маркварду пришлось повернуться ко мне. Он сделал поворот с вызывающим недовольством.
- Где вы были, Марквард, когда Торба изменил нам, а Ваксель победным маршем продвигался по Патине?
- Меня допрашивают? Я думал, мы как равнозначные политики...
- Все же я хотел бы получить ясный ответ.
Марквард возмущенно обернулся к Гамову. Гамов ласково сказал:
- Понсий, у нас задают любые вопросы и получают точные ответы.
Марквард показал, что с усилием сдерживает негодование.
- Семипалов, вы и сами понимаете, где я мог быть. Скрывался от ищеек Торбы и военных шпионов Вакселя.
- Зачем вы это делали, Марквард?
- И это вы знаете не хуже меня. Чтобы меня не схватили!
- Вы так боялись Торбы и солдат Вакселя?
- Солдат Вакселя вы тоже боялись. И отступали перед ними.
- Зато потом мы разбили их. Сейчас свободно ходим по вашей стране.
- Я тоже свободно хожу по своей стране, генерал!
- Да, но выползли из нор, где бесславно прятались.
Милошевская закричала:
- Протестую, диктатор! Генерал Семипалов переходит все границы!
- Согласен и с вами, как раньше соглашался с вашим другом Понсием, что обсуждение становится недопустимым, - вежливо произнес Гамов. Если бы Милошевская лучше знала Гамова, она бы испугалась его грозной вежливости. - Разрешите задать и вам тот же вопрос, Людмила: и вы хотите повесить Вилькомира Торбу, если он попадет вам в руки?
- Раньше надо его поймать, диктатор. Пока же ваша прославленная разведка...
- Отвечайте прямо! Допустим, случилось так, что Торба у вас в руках. Повесите вы его своими руками?
- Почему своими? Я пианистка, мои руки играют на клавишах рояля, а не свивают петли... Но за смертный приговор проголосую. Надо же решить в конце концов эту проклятую проблему, которая называется вождем максималистов Вилькомиром...
Гамов опять прервал ее:
- С вами ясно. Полковник Прищепа, у вас все в порядке?
- Конечно! Нажмите правую крайнюю на втором пульте.
Гамов поискал глазами нужную кнопку и нажал ее. В зал вошли два конвоира, между ними двигался Вилькомир Торба. Я часто видел портреты президента Патины. У меня в памяти отложился образ импозантного, невысокого мужчины средних лет - холеное лицо, безукоризненный костюм, обаятельные манеры, хорошо поставленный - с шепелявинкой и грассинкой - голос. В общем, президент отлично исполненного образца. А в зал вошел бродяга - небритый, исхудавший, в грязной одежде... Гамов приподнялся и вежливо проговорил:
- Приветствую вас, президент! Как вы чувствуете себя?
Вилькомир Торба дико озирался. Гамова он, похоже, сразу узнал - по портретам, естественно, - на меня и Прищепу глядел с недоумением, а при взгляде на Маркварда и Милошевскую глаза его вспыхнули. Проигнорировав вопрос Гамова, он обратился прямо к ним:
- И вы здесь, голубчики? Думаете, что на коне? Далеко не ускачете, не дадут. А дадут, сами свалитесь в грязь. Вы, глупцы, не понимаете: ваше счастье всегда было в том, что вам не давали власти. - Только после такого выпада против своих политических противников он счел возможным обратить внимание на нас: - Вы, вижу, Гамов - победитель Кортезии и диктатор Латании? А свита на той стороне стола - ваши помощники? Отвечаю на ваш вопрос: чувствую себя отвратительно. Какие еще вопросы? Задавайте скорей, пока не потерял сознание - третий день ничего не ем, второй день ничего не пью.
- В таком случае вам надо подкрепиться, Торба, - участливо сказал Гамов. - Не хотите ли чая и печенья?
- А также пива и колбасы, если не поскупитесь кормить узника.
Исиро что-то сказал одному из солдат, солдат ушел. Исиро пододвинул президенту стул около Милошевской, Торба с громким вздохом облегчения опустился на него и вытянул ноги. Милошевская с возмущением отвернулась от Торбы. Тот же солдат вошел с подносом, на подносе стояли бутылка пива, пустой стакан, колбаса, чай и печенье. Торба жадно осушил стакан пива и накинулся на колбасу. Мы молча смотрели, с какой энергией он поглощает еду. Павел с улыбкой прошептал мне:
- Интересный тип. Он еще устроит нам спектакль.
Я догадывался, что спектакль уже начался, но не тот, какой бы мог устроить президент. Сценой руководил более опытный режиссер. Торба опорожнил второй стакан, с сожалением повертел в руке бутылку и сказал - голос, вначале хриплый, от еды и питья посвежел:
- Отличное пойло! Не думал, Гамов, что ваши министры способны так улучшить напитки. Моему сердечному другу Артуру Маруцзяну промышленность не удалась. Впрочем, война удалась еще меньше. Нельзя ли еще пива?
- Нельзя. Вы опьянеете. А предстоит выяснять ваши отношения с лидерами оптиматов. Да и с нами тоже.
Вилькомир Торба пренебрежительно махнул рукой.
- Какие отношения? Все ясно без болтовни. Я бы их высек, если бы вернулся к власти. Меня они повесят, если вы дадите им власть. А вы со мной поступите, как возжаждет ваша левая нога. Или правая? Не знаю пока, какая из ваших ног командная, хотя в подвале, где так долго прятался, предался философским рассуждениям на тему ваших директивных ног. Но если пива нельзя, то можно еще колбасы и чая?
Гамов засмеялся:
- Колбасы с чаем можно. И вы так заразительно жуете, что и у меня разыгрался аппетит. Исиро, нельзя ли нам всем чая с закуской? Перед трудным разговором неплохо подкрепиться.
Понсий Марквард поднялся. Его серое лицо побагровело от прилившей крови, в глубине глазниц зажглись злые огни.
- Диктатор, это нетерпимо! Объявляю вам торжественно, что с Вилькомиром Торбой я даже в некоем месте рядом не сяду, а вы заставляете нас вместе сидеть за столом.
Гамов кивнул, не стирая улыбки.
- В том месте нужно сидеть в одиночку, вы правы. Но поговорить придется вместе. У меня нет времени беседовать с каждым особо. А за чаем - чего лучше? Учтите мои затруднения, Марквард, и держитесь спокойно.
Солдаты обносили нас чаем, каждый брал свой поднос. Понсий Марквард с отвращением отодвинул от себя поднос на середину стола. Милошевская поднос не отодвинула, но откинулась на спинку стула. Она лучше Понсия поняла обстановку. Я заметил, что она дотронулась рукой до плеча Понсия, тот даже не обернулся - так внутренне кипел, что боялся выплеснуть ярость при любом движении.
Гамов ел почти с таким же аппетитом, как и Вилькомир Торба. Константин Фагуста в очередной раз продемонстрировал, что способен есть где угодно, что угодно и сколько дадут. Мы с Павлом выпили по стакану чая.
- Хорошо! - сообщил Торба. - Мало, конечно, да ведь даровое. В том проклятом подвале, где я больше суток простоял на ногах между стояками отопления, я уже не надеялся, что когда-нибудь вкушу колбасы и печенья, да еще с горячим чаем. Совершенно отчаялся.
- Отчаялись?
- А что еще оставалось, кроме отчаяния? Уверен был, что вы уже передали власть остолопам оптиматам, а их солдаты отыщут меня и мигом прихлопнут. Ваших солдат я боялся меньше, вы любите эффекты, а не только эффективность. Даже глупые, лишь бы выглядели красочно.
- Какой же красочный эффект вы ожидали от меня? И заранее объявили его глупым?
- А каким его объявлять? Предадите меня Черному суду, глупейшему учреждению, доложу вам, суд объявит меня изменником, что еще глупее, а палачи бросят в яму с нечистотами, ваш любимый способ расправы, а что в нем умного? Вам так нравятся запахи выгребных ям, что вы неспособны отказать себе в таком удовольствии.
Понсий Марквард сообразил, что теперь можно без опасений взорваться. И снова вскочил.
- Вы слышите, диктатор? Этот негодяй осмеливается нападать на вас лично. Я настаиваю - немедленно его в тюрьму, а не угощать пивом и колбасой! А завтра пусть суд поставит последнюю точку в карьере этого...
- Садитесь! - приказал Гамов Маркварду. Не сомневаюсь, что злые насмешки Торбы больно задели Гамова, но он вел свою линию, в ней было допущено место и для издевательства над собой. А мне Вилькомир Торба начал нравиться. Этот человек не праздновал труса. Он понял, что расправы не избежать, и мольбами не отделывался от гибели, а в последний раз старался ублажить тело и дух: вкусно поел, громко поиронизировал над своими врагами.
- Садитесь, Марквард! Обсуждение продолжается. - Понсий сел. Гамов продолжал: - Насколько слышу, Торба, любимым вашим аргументом против противников является обвинение в глупости. Очень обидное обвинение. В политике глупость горше преступления. Начнем с меня и моих товарищей. В чем вы открыли нашу политическую глупость?
- Философских проблем вашей политики сейчас касаться не буду... А конкретно - отношение ко мне. Объявили розыск, заставили прятаться черт знает где, собираетесь отдать меня в руки моих врагов либо в жуткие когти ваших гонсалесов... Чем не глупость?
- В чем глупость? Вы изменник...
- Вот это и есть глупость - считать, что я изменник. Кому я изменил? Собственному народу изменил? Даже такой олигофрен, как мой уважаемый оппонент Понсий Марквард, не обвинит меня в измене нашему народу, на это и его глупости не хватит. Он скажет, что уже тысячекратно твердил - что его программа лучше, что она отвечает воле большинства народа, что я опираюсь на меньшинство - интеллигенцию, всяких там художников, изобретателей... А я отвечу, что народ голосует всегда за меня, а не за него. Видеть что-либо другое в наших с ним взаимоотношениях - это и есть глупость.
- Вы изменили союзу Патины и Латании, хотя сами же спровоцировали войну с Ламарией и Родером, а за ними с Кортезией.
- Правильно, спровоцировал. Патина нуждалась в возвращении западных земель, населенных патинами, а не ламарами. Это вековечная мечта нашего народа. Я выразил волю народа, а не изменил ей. Меня тогда поддержали и Марквард, и Милошевская. Нет здесь измены, диктатор.
- А что вы перешли к кортезам, ударили в спину нашей армии? Не забывайте, что я командовал корпусом, который по вашей вине оказался во вражеском окружении и потом с тяжелыми боями прорывался к своим.
- Гамов! Давайте рассуждать честно. Я изменил тем, с кем подписал договор о союзе, - президенту Латании Артуру Маруцзяну и маршалу Антону Комлину. Изменил, потому что они оказались в военном смысле бездарностями, вели войну к гибели и моей родины, и своей страны. Сохранять союз с такими типами было больше, чем глупостью! Именно потому, что я не изменник, я изменил союзу с Маруцзяном. И в этом качестве оказался не один. Нашлись у меня умные и бесстрашные последователи, они повторили мое решение.
- Кто они, эти ваши последователи?
- Вы, диктатор! Вы и ваши друзья. Вы именно изменили Маруцзяну. И не только изменили своему правительству, но и посадили его в тюрьму.
Впервые в этой дискуссии Гамов не сразу подыскал ответ. Торба спокойно продолжал:
- Вот вы и сами видите, диктатор, что мы с вами едины в наших действиях, только вы пошли дальше, чем я, и оказались счастливей. Как же теперь не назвать ваше поведение глупостью. Не объявлять розыск преступника и предавать в руки врагов, а пригласить меня вернуться, снова вручить мне власть, снова восстановить наш разорванный союз - вот единственно умная линия... Дружба патинов и латанов - историческая необходимость, это понимает каждый патин. Я мог разорвать с Маруцзяном и Комлиным, потому что они катились в пропасть, но зачем мне рвать с вами, победителями? Только с вами я могу исполнить нашу мечту - объединить всех патинов. Это понимаю я, этого не понимаете вы. Поэтому вы повесите меня или утопите в навозе. Чем не глупость?
Гамов уже справился с минутным замешательством.
- Вы так уверены, что вас повесят или утопят, Торба?
- Был бы рад, если бы этого не случилось. Но одно то, что вы пригласили с почетом за свой стол моих врагов, а меня, не дав переодеться и умыться...
- Вы тоже сидите за одним столом со мной и с ними. Хотя и довольно грязный, не отрицаю...
Понсий Марквард не вынес урагана в душе и опять вскочил. Он органически не мог говорить сидя - видимо, не хватало воздуха на крик. И сейчас он заорал во всю мощь своего гигантского рта:
- Хватит издевательств, диктатор! Мало того что насильно за один стол... Еще выслушивать клеветнические бредни! Прекратите недостойный спектакль! Под стражу этого человека и немедленно передать его нам. На меньшее мы не согласимся, ясно?
Гамов уже достаточно "нагрелся", этого вспыльчивый Понсий решительно не понимал. Мы с Прищепой переглянулись. У Гамова было точно такое лицо, как в конце разговора с Данилой Мордасовым. И ситуация складывалась похожая. Но Гамов запроектировал другой финал. Он властно скомандовал:
- Марквард! В последний раз предупреждаю - не сметь подниматься без моего разрешения! Ненавижу, когда передо мной торчат чурбанами!
Но Марквард не сел, он готовился еще что-то прокричать, но его остановила Милошевская. Бледная, разъяренная, она тоже вскочила, низкий ее голос звучал на самых низких нотах.
- Стыдитесь, диктатор! Мы надеялись на сотрудничество, а вы организовали комедию дружеской встречи с изменником! Объявляю, что, если вы отвергнете наши требования, мы немедленно удалимся.
- И обратимся к народу с сообщением, что вы отвергаете сотрудничество с нами - и потому мы отвергаем сотрудничество с вами, - вызывающе добавил Марквард.
- Это ультиматум? - холодно уточнил Гамов.
- Ультиматум! - бросил ему в лицо вождь оптиматов.
Взрыва ярости, такого обычного у Гамова в трудных спорах, все же не произошло. Ярость не была запланирована в программе беседы Гамова с вождями патинов. И хотя приступ бешенства уже подкатывался к горлу, Гамов не дал ему выхода. Он обратился ко мне и Прищепе:
- Помогите, не понимают меня! Говорим как бы на разных языках.
Павел, наверное, был заранее посвящен в сценарий беседы.
- Ваш язык им непонятен, диктатор. Надо найти человека, язык которого был бы уважаемым оптиматам более доступен.
- Отличная мысль! - Гамов повернулся к своей охране. - Старшина Варелла, переведите на свой язык мою просьбу лидеру оптиматов Понсию Маркварду не вскакивать и спокойно участвовать в общей беседе.
Варелла четким шагом, как на параде, пошел на Маркварда и встал перед ним. Тощий Марквард был выше солдата, но от Вареллы, плотного, массивного, шло излучение почти звериной силы. Руки Вареллы сжались в кулаки.
- Садись, а то уложу! - грозно произнес Варелла, и рука стала медленно подниматься.
И в такт вздымающемуся кулаку Понсий Марквард столь же медленно опускался на стул. Несколько секунд Варелла постоял над поникшим лидером оптиматов, потом обернулся к Гамову и доложил:
- Все понимает! Каждое слово доходит!
Все это совершалось в мертвом оцепенении зала. Понсий Марквард сидел, морально уничтоженный, Вилькомир Торба изобразил на лице удовлетворение. Людмила Милошевская, гневная, непреклонная, не отрывала пылающих глаз от Гамова. Женщин, я замечал часто, ярость уродует, но эту, ведьминской породы женщину, бешенство украшало. Самая лучшая поза для нее, подумал я с уважением, взвиться бы сейчас в ступе и дворницкой метлой смести нас всех от стола. Вместо этого естественного поступка она только сказала:
- Диктатор, я стою, как видите. Почему не разговариваете со мной на своем солдатском языке?
Гамов сделал знак Варелле, чтобы тот воротился на свое место.
- Можете стоять, если хотите. Только поза эта смешная, подумайте об этом. И еще вам скажу. Политика доныне область бесполая. И поэтому я спокойно мог бы, как противника в политике, принудить вас к повиновению и на солдатском языке. Но я хочу в бесполую политику ввести женское начало. И начну с того, что не на политическом языке, тем более - не на солдатском, а просто как мужчина женщину попрошу: сядьте, пожалуйста, Людмила Милошевская, и примите участие в дальнейшей беседе - будем решать очень важные вопросы.
Милошевская, не проговорив больше ни слова, уселась на свое место. Торба, ни к кому не обращаясь, но достаточно внятно сказал:
- Что посадили их - хорошо. Но лучше бы выгнали вон.
Гамов гневно повернулся к нему:
- Вилькомир Торба, еще одно выражение в таком духе, и вам придется разговаривать с солдатом, а не со мной.
- Понял. Слушаюсь! - бодро отозвался Торба.
Гамов обвел глазами зал, вглядываясь в каждого.
- В вашей стране смута, - начал он. - Смуты в вашей истории бывали нередко, но сейчас особенно сильны и особенно опасны. Пока продолжается война, ваши партийные раздоры для наших армий представляют ненужные трудности. Есть много способов обеспечить безопасность для нас в Патине. Самый простой - арестовать всех видных оптиматов и максималистов и ввести президентское правление. Способ надежный, но не идеальный, можно ждать партизанских нападений. Второй - передать власть в ваши собственные руки, конечно, дружественные нам, а не враждебные. Но вас две партии, и каждая уверяет, что дружественна. Значит, надо сконструировать правительство из двух партий.
- Это невозможно, - твердо заявила Милошевская. Понсий Марквард, еще не отошедший от унижения, молчал. - Мы на это не пойдем!
- Это вполне возможно, и вы на это пойдете, - невозмутимо продолжал Гамов. - В правительстве создадим верховное Ядро над министрами. В Ядре - четыре человека, два максималиста и два оптимата. Максималисты - Вилькомир Торба и человек, которого он подберет себе в помощники. То же и с оптиматами - Понсий Марквард его помощник. Для оптиматов предписываю единственное ограничение - Милошевская в Ядро не входит.
- Очевидно, для обещанного вами включения в политику женского начала, - иронично заметила Милошевская.
- И вы думаете, что будет плодотворная работа? - с сомнением спросил Торба.
- Не будет работы, - поддержал его обретший голос Марквард.
- Будет и очень плодотворная! Верховным управляющим вашей страной на все время войны назначаю командующего нашими войсками в Патине генерала Леонида Прищепу, отца присутствующего здесь полковника Павла Прищепы. Он заинтересован, чтобы важнейшие вопросы народного существования решались единогласно. Четное количество максималистов и оптиматов не даст одной стороне перевеса над другой. Это и будет гарантией полного согласия при решении государственных вопросов.
- Не будет согласия! - одинаково воскликнули Марквард и Торба.
- Оно уже есть. Вы согласно заявляете, что согласия не будет. Значит, может быть у вас единое мнение. Слушайте и запоминайте, будущие дружные правители государства. Вам будут передаваться только вопросы первостепенной важности, ответ на них возможен лишь в двоичном коде - "да" либо "нет". И если вы дружно не ответите "да" или "нет", военный командующий по площади подвергнет вас порке, как школьников, не усвоивших задания - по десять плеток каждому из четверых. Теперь вы понимаете, Милошевская, почему я не включил вас в правительство, хотя эта причина и не главная? Порка не означает отстранения с поста. Такого отстранения вообще не будет, чтобы не дать вам легкого пути избежать согласований - членство в Ядре сохранится до конца войны. После публичного наказания за нежелание согласия вам снова поставят тот же вопрос. Если в течение суток, проведенных за охраняемыми дверьми, вы снова не найдете единогласного решения, вас вторично выведут на площадь и повесят как саботажников, поставивших свои личные маленькие амбиции выше государственных. Вам ясна дальнейшая ваша судьба, непримиримые соперники?
Гамов излагал свою конституцию для Патины очень спокойно, но я предпочел бы увольнение от всех прежних своих должностей, даже арест, положению двух лидеров Патины, выслушавших такой суровый приговор. Какую-то минуту все молчали, ошеломленные - говорю о патинах, а не о нас, - только Марквард прошептал что-то вроде: "Неслыханно! Неслыханно!" И он был прав, конечно: Гамов отказался и в данном случае от всякой классики - правительственной неприкосновенности и свободы мнений. Его конституция для Патины писалась не чернилами, а розгами. Первым очнулся ошеломленный Вилькомир Торба и задал вопрос, показавшийся мне уместным и умным:
- Диктатор, а вы не допускаете, что мы с Марквардом в отчаянии от безысходности либо от злости за унижение согласимся давать несообразные ответы на вопросы? Скажем "да" вместо "нет" или наоборот. Кто нас будет контролировать? Ваш военный командующий?
Гамов предвидел такую ситуацию.
- Он будет интересоваться вашими ответами и осуществлять наказание, если вы его заслужите. Но над вами будет поставлен и другой орган, имеющий право принимать или отвергать ваши решения. Этот орган - Контрольный женский комитет. В нем будет несколько самых известных женщин страны. Почему женский комитет, спросите вы? Потому что женщины не только разумом, но и сердцем ощущают, что воистину полезно стране, что ей вредно, хоть, как и мы, прикрываются порой звучными словечками о чести, благородстве, высоких традициях и прочем. И чтобы избавить членов Контрольного комитета от мужского воздействия, ни один мужчина не будет допущен на их заседания, а сами заседания будут тайными и отчеты о них не объявляются. И больше того - военный командующий страны не будет иметь права отменять решения Контрольного комитета, хотя до конца войны он у вас в стране - истина в последней инстанции. - Гамов повернулся к Милошевской. - Возглавить Контрольный комитет я попрошу вас. Вы согласны?
Милошевская сверкнула глазами. Было что-то колдовское в том, как умела она менять их выражение.
- Принимаю должность председателя Контрольного женского комитета. Уведомляю вас, что командующий вашими оккупационными войсками генерал Леонид Прищепа не раз проклянет судьбу, столкнувшую его со мной.
- Это уж его личное дело - проклинать или благословлять судьбу, - добродушно сказал Гамов.
Он встал. Заседание кончилось.
Как ни странно, но диктаторское решение Гамова - принудить Патину к придуманной им удивительной конституции - не только не вызвало возмущения патинов, но было принято со злорадным удовольствием. Этот народ готов примириться с любой несообразностью, лишь бы она поражала воображение да еще ущемляла тех, кого они объявляют своими противниками. На улицах максималисты с хохотом кричали оптиматам: "Болтать не будете, зарядит ваш Понсий речь в три лиги длиной - потащат под розги!" А оптиматы возражали: "И вашему Вилькомиру, что не войдет сразу в мозги, введут публично через задницу". И оба противника тут же приходили к согласию: "Теперь мама Люда всему голова". Милошевская вскоре после нашей встречи появилась на стерео. На нее трудно было смотреть, до того она была зловеще красива. Ничего важного она, естественно, не сказала - пригрозила, что и Вилькомиру Торбе и Понсию Маркварду придется держать ушки на макушке, а генералу Леониду Прищепе не позволит распоясаться, как бы он ни оправдывал свои действия военными обстоятельствами. Гамов хохотал и бил себя ладонями по коленям - любимый его жест, когда он радуется.
- Семипалов, вы не находите, что она почувствовала себя выше партий? Не представительницей, а выразительницей всего народа. Именно на это я и рассчитывал, когда придумывал патинам конституцию.
- А также на то, что у патинов культ женщины. От мужчины они не потерпели бы внепартийности, но женщина может встать надо всеми. Особенно если она так красива да еще хорошая пианистка - ведь у патинов, как и у родеров, музыка возвышается над всеми искусствами.
- У вас нет никакого желания послушать ее игру, Семипалов?
- Боюсь, что частые встречи с Людмилой, как бы хорошо она ни играла, не обойдутся без политических ссор. Патина умиротворена, и ладно. Будем думать об Аментоле.
Аментола быстро оправился от позора в Клуре. Ему удалось бежать к своим кораблям и отплыть в Кордазу, столицу Кортезии. Павел Прищепа доложил, что Аментола концентрирует в окрестностях столицы воздушный флот и что водолетные заводы страны получили гигантские задания. Президент Кортезии понял, что поворот в войне произошел благодаря появлению у нас огромного водолетного флота, - и энергично преодолевал свое отставание.
- Если данные Прищепы верны, то мы скоро лишимся нашего воздушного преимущества, - высказался Пеано на Ядре. - Нужно оккупировать весь Клур и Родер! Промышленность этих стран усилит нашу, а кортезы не смогут использовать их базы для нападения на нас.
Против военных решений Пеано восстал Готлиб Бар. Мы упоены военной победой, но в ней и грозные осложнения. Урожай так плох, что придется ввести нормирование, к своим родным ртам добавляются и чужие: масса военнопленных родеров, кортезов и патинов. И хоть все продовольственные склады врага в наших руках и все оккупированные страны обложены продовольственной контрибуцией, но брать можно там, где есть что брать. Сперва Ваксель заливал наши поля, потом Штупа разверз на Западе хляби небесные. В Западных странах урожай не выше нашего. Оккупация Родера и Клура поставит нас перед катастрофой: кормить эти страны ведь придется нам!
Гамов решил:
- Военнопленных будем кормить их продовольствием, но не захваченными в Родере запасами. Надо, чтобы и Кортезия участвовала в спасении своих сынов от истощения. Урожаи за океаном пока не страдают от военных действий. Предлагаю Бару, Пустовойту и Гонсалесу разработать план, в котором суровая кара соединялась бы со щедрым милосердием, а цель их единения - избавить наш народ от собственных жертв в пользу врагов.
Хочу оговориться: в создании плана обращения с военнопленными, сыгравшего такую огромную роль в дальнейшем ходе войны, я не участвовал. Эта работа прошла мимо меня. Пустовойт мне потом говорил, что совещания трех министров шли тяжко, он временами готов был душить Гонсалеса, а Гонсалес чуть не выламывал ему руки, а Бар стучал кулаком на обоих. Зато в проекте, какой они предложили Ядру, совмещались, как и было им велено, и кара, и милосердие.
Лагеря военнопленных делились на три категории. Самая многочисленная - солдаты и офицеры. Во второй - обвиненные в воинских преступлениях - стражники и жандармы. Третью категорию образовывали генералы, военные прокуроры, командиры карательных отрядов.
Питание военнопленных устанавливалось такое же, как для наших солдат во вражеском плену. Но не та провизия, что значилась в отчетах, а та, что реально шла в котлы. В лагерях второй категории эта норма уменьшалась на треть, а в лагерях третьей категории - на половину.
Я возразил Бару - докладывал он:
- Да ведь это равносильно истреблению военнопленных! Недоедание в общих лагерях, голод в остальных. В третьей категории военнопленных через месяц начнется массовое вымирание. И это, министр Милосердия, называется милосердием?
Пустовойт хотел что-то сказать, но Гамов ответил сам:
- Не торопитесь, Семипалов. Будет и милосердие!
Бар продолжал свой доклад. Да, при запланированном питании массовой гибели военнопленных не отвратить. И об этом прямо объявим всему миру, чтобы родственники знали, на что обрекла их близких война. Наши поля, беспощадно затопленные кортезами, не могут обеспечить нормальное питание тех, кто уничтожил их плодородие. Военнопленные получат плоды своих преступных действий - и в том высшая справедливость. А милосердие явится в том, что мы разрешаем Кортезии принять участие в спасении своих попавших в плен людей от голода и деградации. Мы согласны принять из Кортезии продовольствие для пленных. Но в лагерях первой категории будет изъята половина поступившего из Кортезии продовольствия, в лагерях второй категории изымем четыре пятых, а в лагерях третьего типа, как особо штрафных, военнопленным достанется лишь одна десятая посылки.
Все конфискованные продукты - половина, четыре пятых и девять десятых - направляются в наши детские дома и госпитали. Будет актом высокой справедливости, если Кортезия, виновная в бедствиях наших детей и раненых, возьмет на себя хотя бы частично заботы о них.
Мы предлагаем Кортезии организовать у себя Администрацию Помощи военнопленным, членами которой должны стать государство, благотворительные товарищества и родственники пленных. В Администрацию Помощи войдет - без денежных и продовольственных взносов - и министерство Милосердия Латании.
Чтобы не появилось сомнение, что конфискованная часть помощи идет на детей и раненых, мы разрешаем инспекторам Администрации Помощи въезд в Латанию для контроля детских учреждений и госпиталей. Инспекторам разрешат посещение и лагерей военнопленных. Родителям, просящим о посещении своих детей в лагерях, а также женам, желающим свидания с мужьями, разрешения на встречи будут выдаваться лишь при нормальном функционировании Администрации Помощи.
Чтобы информация о пленных стала доступной каждому, инспекторам Помощи разрешается производить снимки в лагерях, встречаться и беседовать с каждым пленным. Будут ежедневные передачи по стерео из лагерей на Кортезию и другие страны с изображением военнопленных и их краткими обращениями к родным.
Еще раз повторяю: ни одна моя мысль, ни одно мое пожелание не нашли выражение в проекте Бара, Гонсалеса и Пустовойта. Я говорю это потому, что впоследствии все связывалось со мной - не как вдохновителем, вдохновителем был Гамов, это все понимали, - а как с главным исполнителем. Я сейчас жалею, что план тройка создала без моего участия - я бы тогда мог гордиться собой. Даже Гамов не представлял себе полностью грандиозное значение того, что мы предприняли. Если можно датировать великие перемены в мировой психологии каким-либо определенным днем, то день декларации о военнопленных больше других для того годится. Миру открылись еще неведомые дороги, человечество горячо свернуло на них.
Но были еще сомнения. Я обратился к Павлу:
- Полковник Прищепа, вы не опасаетесь, что среди кортезов, какие хлынут в лагеря военнопленных и госпитали, окажутся новые Войтюки. И они могут стать удачливей.
Павел усмехнулся:
- Пусть приезжают. В армию их не пустим, заводы будут для них закрыты. Мы больше узнаем от приехавших кортезов об их секретах, чем они о наших.
- План пронизан духом мира и милосердия, это хорошо, - продолжал я. - Но примут ли его кортезы? Захотят ли спасать своих военнопленных ценой наших госпиталей и детских домов? Интересы войны вступят в злое противоречие с заботой об уже потерянной армии. Наше милосердие для Аментолы хуже нового поражения на полях сражений. Он может замолчать наш план, может пренебрежительно отвергнуть его.
- Не будет ни того ни другого! - воскликнул Вудворт.
Я часто упоминал, что на заседаниях Ядра Вудворт обычно молчал. Вспоминая сейчас те дни, я запоздало удивляюсь, как удавалось Вудворту выносить свое двойственное положение среди нас. Он изменил своей родине политически, а не потому, что возненавидел ее. Душа его страдала от разрыва. И не все у нас ему нравилось, он не раз об этом говорил. Прикидывая его положение на себя, я поеживаюсь - не хотел бы оказаться в его роли. Вероятно, поэтому он так редко высказывался на совещаниях - честно выполнял свои обязанности, но жара в пылающий огонь государственной вражды не добавлял.
Сейчас он говорил со страстью, редко звучавшей в его спокойном голосе. Его землистые щеки схватил румянец. Он произнес панегирик своей родине, нашему нынешнему врагу. Да, Аментола сделал бы все возможное, чтобы не участвовать в вызволении военнопленных от голода и болезней. Да, он предал бы свои разбитые армии, списал бы их в мертвый расход, этого требует непосредственная выгода продолжавшейся войны. Но нет у Аментолы таких возможностей! Он примет наш план. Он знает свою страну. Кортезы - великодушный народ. Они не только могущественны, но добры, душевно отзывчивы. Могучая пропаганда десятилетия изображала Латанию гнездом вероломства и недоброжелательства. Они ждали от нас только зла. И совершили великое зло нам и всему человечеству, чтобы предотвратить зло, которое могли бы совершить мы. История часто похожа на пляску теней в тумане - трудно определить, кто есть реально кто. Когда Кортезия услышит, что ее зовут спасать своих детей, всю страну охватит великий порыв помощи - и горе любой препоне! Аментола понимает, что спасение пленных кортезов руками самих кортезов усиливает латанов. Но он пойдет на этот военный вред своему государству. У него не будет иной возможности. Логика сердца часто уступает логике разума, в этом не только сила, но и беда истории. Но всенародный порыв сердца сметает любые доводы рассудка. Можете мне поверить - Аментола уступит.
Вот так говорил, взволнованно и убежденно, Джон Вудворт, наш немногословный министр внешних сношений. Мы понимали грандиозность задуманного дела, но и видели тысячи затруднений, он их игнорировал: он лучше знал свой народ, от которого отвернулся.
- Исиро, теперь вы главная пружина событий, - сказал Гамов. - От вашего стерео зависит, удастся ли поднять кортезов на ухудшение своей военной обстановки ради облегчения жизни военнопленных. Аментола ведь не считает войну завершенной.
Аментола вскоре показал нам, что отнюдь не потерял надежды на победу. Сконцентрированные на островах у побережий Клура водолетные дивизии нанесли жестокий удар по нашим прифронтовым городам. До Адана они не добрались, от Забона их отогнали, но несколько поселений превратились в развалины. И это были мирные города, не крепости, не промышленные центры. Но для Аментолы после катастрофы в Родере и Патине не так была важна серьезность победы, как ее красочность. Он добивался эффекта, а не эффективности.
Я сидел у Пеано, когда вошел Гамов. Мы рассматривали картины нападения на мирные города. Это были съемки кортезов, Аментола показывал, как кортезы мстят за позор поражения. И мы увидели, как неповоротливые машины тяжело отрываются от грунта, как уже в воздухе выстраиваются в треугольники и равносторонние углы и - не встречая никакого сопротивления - летят, летят, летят на несколько городков, назначенных к казни... На экране бежали обезумевшие женщины с детьми, пронзительные детские голоса заглушали гул водолетных дюз, и все поглощало пламя, и надо всем вздымалась горячая, удушающая пыль - а мы, в отдалении от места казни, ощущали эту огненную пыль ноздрями и глоткой.
- Пеано, покажите, что там теперь, - хрипло проговорил Гамов. Он побледнел, по лбу и щекам струились тонкие ручейки пота - он физически задыхался от пыли, бушевавшей на экране.
- Наше стерео, сегодняшнее утро, - хмуро сказал Пеано.
На экране догорали зажженные ночью дома. Водолетные машины заливали пылающие улицы. За ними уже не было жара, только мертвые, исходящие синим паром строения. Раненых вносили в санитарные машины - они одна за другой уходили в другие города. Трупы рядами укладывали на площади - окровавленные, обожженные тела - кто без рук, кто без ног, кто с изуродованным лицом... Но всего страшней мне увиделась девочка лет восьми, ее положили на спину, отдельно ото всех. Она не была изуродована, даже не обгорела, ни одно пятнышко не загрязняло ее светлого, праздничного, нарядного платья... Она казалась только спящей, но ручонки ее судорога взметнула вверх, она простирала их к небу, она молила ручками о пощаде, она защищалась этими слабыми ручонками от гибели, грянувшей с неба... Гамов рядом со мной скорчился, что-то шептал, по лицу его текли слезы, он не стирал их.
- Семипалов, Пеано, это нельзя простить! - простонал он.
Я знал, что он воззовет ко мне и к Пеано о мщении. И ничего я так в жизни не жаждал, как мщения! Вечно будет в моей памяти эта девочка простирать к небу окостеневшие ручки, вечно будет молить о пощаде, вечно будет умирать от внезапного ужаса, вечно, вечно не будет ей спасения, которое она так страстно, так беспощадно призывает!..
Это нельзя было оставить безнаказанным!
- Мы не простим, - мрачным эхом отозвался Пеано. - Напасть на водолетные базы кортезов и превратить их в груды камней и облаков пепла!
- Нет! - сказал я. - Вы путаете военную операцию с актом справедливого мщения, Пеано. Нужно нанести удар не по военным базам противника, а по душе его народа!
План мой был прост и жесток. Мы нападаем на водолетные базы врага, но не для их уничтожения, а для захвата водолетчиков. Гонсалес приговаривает пленных водолетчиков к смертной казни за террор против мирного населения. И не к простой казни - на плахе, в тюремных подвалах, расстрелам у стен зданий разрушенных ими городов. Они будут сброшены с водолетов - пусть кровь их зальет траву, деревья и камни!
- Принимается! Сбросим пленных водолетчиков на города, которые они разрушили.
- Нет, Пеано, тысячу раз - нет! Казнь заслуженная, но мала. Нужно впечатление ужасней. Наши водолеты должны прилететь в Кортезию и сбросить там осужденных на казнь. Пусть убийцы детей и женщин рушатся на головы своих близких, на собственные дома, пусть их кровь, брызги их тел, их раздробленные кости падут на головы тех, кто их посылал на преступления!
Возбужденный Пеано на глазах остывал. Прирожденный военный, он мыслил естественными военными категориями, а надо было выйти за их пределы. Я уже стал настоящим учеником Гамова - самостоятельно выискивал неклассические решения.
- Семипалов, кортезы не допустят ни одного нашего водолета до своих границ! Они навалятся на каждую нашу машину десятками своих машин еще на подлете - и все, кого мы назначим казнить, рухнут в океан, а с ними заодно погибнут и наши пилоты.
Гамов молча смотрел на меня. Он догадывался, что я придумал что-то необычное.
- Пеано, кортезы допустят наши водолеты к своим городам! Ибо в каждый водолет, куда усадим десяток осужденных на казнь, мы поместим еще два-три десятка пленных кортезов, не приговоренных к гибели. И постараемся, чтобы эти другие кортезы были хорошо известны, опубликуем их фамилии, передадим их фотографии. И объявим, что в случае благополучного возвращения наших водолетов всех этих заложников немедленно отпустим на свободу.
- Полностью принимаю ваш план, Семипалов! - воскликнул Гамов.
Пеано - он все еще колебался - я сказал:
- А если генералы кортезов не посчитаются ни с чем и начнут сбивать на подлете все наши водолеты, то погибнут и заложники, которым обещано освобождение из плена. Это будет террор против своих, Пеано. Вряд ли Аментола разрешит такие акции. Вспомните, что говорил Вудворт о психологии своего народа.
- Готовлю захват водолетных баз кортезов, - сказал Пеано.
Еще продолжались ликования в Кортезии по случаю нападения на наши города, еще совершались у нас захоронения жертв, а Пеано всей мощью нашего водолетного флота обрушился на основные базы кортезов. Он бил наотмашь, сжатым кулаком - еще полыхали не поднявшиеся с земли машины, когда десантники ринулись на захват казарм. Ни одному вражескому водолетчику не удалось спастись. Да и куда бежать? Вокруг океан, а в воздухе наши машины. Только клуры подняли свои аппараты на перехват возвращавшихся наших водолетов - отважное, но бессмысленное действие, клуры не раз в своей истории совершали такие героические бездарные поступки.
Наше стерео - неоднократно и на весь мир - передавало захват островных баз. Десятки раз возникали одни и те же лица - генералы, скомандовавшие налеты на наши мирные города, пилоты, которые вели машины, механики, заправившие их сгущенной водой. Даже в Кортезии стали удивляться, зачем нашему министру информации понадобилось создавать такую особую популярность трем сотням пленных, когда у нас уже были десятки тысяч пленных, отнюдь не удостоенных стереоизвестности. Только несколько человек знали, что миру показывают осужденных к позорной казни, надо было, чтобы мир запомнил их лица.
Гонсалес на специальном заседании Черного суда огласил смертную казнь для всех водолетчиков, напавших на города, заведомо лишенные защиты с воздуха. Гонсалес закончил приговор словами:
- Наши враги обрушились на мирные поселения тайно, не дали женщинам и детям хотя бы спрятаться в подземельях. Такое коварство усугубляет вину подсудимых. Черный суд объявляет миру, что смертная казнь преступных водолетчиков будет совершена над их родными городами в заранее объявленный день и час.
После объявления приговора пилотам Кортезии в зале заседаний дворца состоялись две встречи. Расскажу о каждой.
Первая была с водолетчиками, отобранными в карательный рейд через океан. Гамов пожелал, чтобы честь этого скорей судейского, чем военного, рейда была поручена дивизии Корнея Каплина - после мятежа в этой дивизии Гамов испытывал к ней приязнь. И мы увидели старых знакомых - Альфреда Пальмана, Ивана Кордобина, Сергея Скрипника, Жана Вильту - ныне командиров бригад, офицеров, отмеченных наградами за сражение над Родером, освобождение наших пленных и нападение на островные базы кортезов.
Гамов поблагодарил их, что в недавних боях они выполняли все, чего он ждал от них и что они обещали - спасли нашу Родину от разгрома, создали предпосылки для победы. Но война не кончена. Кортезия собирает новые силы. Она попирает все законы морали, нападая на мирные города. Нужно так покарать врагов, чтобы их охватывал ужас от одной мысли о новых преступлениях. И эта благородная миссия - отбить у врага порывы на подлость, сделать подлость роковой ошибкой из выгодной акции - снова предоставляется людям, столь мужественно выручившим родину в дни величайших испытаний.
Пока Гамов говорил, я мысленно сравнивал его нынешнее выступление с тем, когда он усмирял мятеж на водолетной базе. Было много схожего, но больше различий. И там и здесь его слушали те же люди. И там и здесь он не утешал, не закрашивал опасности, прямо требовал - если понадобится - самопожертвования. Но дух речи теперь был иной, и слушали его по-иному. Там он поднимал юнцов на гибель для спасения родины - и поднял всех! Здесь излагал военно-нравственную задачу, упоминания о возможных жертвах звучали словесными фиоритурами: только безумцы, сказал он, решатся напасть на вас и тем погубить своих сограждан, которым мы обещали свободу.
Случилось так, что после совещания я оказался с Корнеем Каплиным и двумя бывшими мятежниками - Иваном Кордобиным и Жаном Вильтой.
- Вы уверены, что рейд за океан сойдет благополучно? - обратился я к ним. - Допускаете возможность военного отпора?
- Почему же не допустить безумства? - рассудительно казал Корней Каплин. - Но, генерал, война ведь такая - рассчитываешь силы свои и противника, наличную технику, запасы боеприпасов, воинское умение командиров... Чье-либо безумие в расчет не принимается.
- Так, - сказал я с волнением. - Безумие никем не планируется, только разумные поступки.
Для второй встречи во дворец доставили почти двести участников конференции в Клуре. Журналисты, операторы стерео, бизнесмены, нажившиеся на военных поставках, несколько дипломатов... Все выглядели смертельно перепуганными. Их ужас еще усилился, когда к ним обратился Гонсалес.
- Приговор вам еще не вынесен, - сказал он. - Но ваша вина в преступной войне так велика, что я проголосую на суде за смертный приговор. Но суд Милосердия решил предоставить вам иные возможности. Впрочем, я ограничусь технической информацией.
И Гонсалес ввел пленных в суть операции, в которой им отводилась такая необычная роль. Затем говорил Николай Пустовойт. Я уже упоминал, что к ораторам он отнюдь не принадлежал, мрачное красноречие Гонсалеса было несравнимо с вялой речью Пустовойта. Но уже наступало время, когда любое слово министра Милосердия действовало куда сильней целой речи Гонсалеса. Гамов заранее предвидел такую реальность, когда назначал Николая министром Милосердия, а я долго сомневался, имеет ли он вообще силу, достойную его поста.
- Ваше спасение во многом зависит от вас самих, - говорил Пустовойт пленным. - Я знаю, это кажется чуть ли не насмешкой - как вы можете спасти себя, стиснутые в кабине водолета? Так вот - в обеих кабинах водолета поставят стереокамеры. Одна покажет, как ведут себя осужденные на казнь, мир услышит их последние пожелания, их обращения к родным... Другие камеры продемонстрируют вас. И если вы захотите что-либо сказать, все страны мира услышат вас так же отчетливо, как осужденных. Те будут нас проклинать. А вам советую заклинать не причинять вам вреда - здесь единственная гарантия спасения.
Это был, конечно, мудрый совет. Я непрерывно ставил себя на место командования кортезов, продумывал за них ответные действия: не сбивай приближающиеся машины, погибнут только осужденные врагами на смерть водолетчики. Сбивай - все равно погибнут они, да еще с ними много своих же людей, невиновных в уничтожении городов, - гражданских, а не военных. Простой расчет диктовал: из двух зол выбирать меньшее - не сбивать! Но над простым разумом могло возобладать безумие. И был еще другой разум, порождавший очень непростые расчеты. Да, сбить нападающие водолеты большее зло, чем пропустить их безнаказанно, но последствия меньшего зла будут куда вредней, чем последствия зла большего. Ибо оно, равнозначное новому поражению, внесет смятение в души. Враг коварно поставил нас перед выбором - меньшее ли принять зло или большее. И он хочет, чтобы действовали по элементарной выгоде - меньшее меньше большего. Но высший разум утверждает, что большая потеря даст потом больше выгоды, чем потеря меньшая. Гамов опасался безумия военачальников Кортезии. Но надо было опасаться не безумия, а ума наших врагов.
Я высказал эти мысли Гамову. Он ответил:
- Высший разум никогда не бывает самоочевиден, Семипалов. Он достояние немногих. Массы мыслят очевидностями, а не проникновениями. Вы были правы, когда предложили свой план. Аментола бороться против мнения своего народа не осмелится. Перебороть сознание масс он смог бы лишь длительными убеждениями. А времени на это мы не дадим.
Стереостанции Исиро передавали на весь мир лица заложников. Кортезия клокотала. В ней и раньше не случалось полного согласия, сейчас одни проклинали нас за жестокость, другие уже признавали, что недавнее нападение на мирные города было преступлением, а не подвигом. И все одинаково требовали от правительства, чтобы объявленную казнь предотвратили - вымогали срочных соглашений, сохраняющих жизнь осужденным. О том, что может совершиться еще более страшное, чем казнь преступных водолетчиков, - гибель людей, неповинных в их преступлении, никто и звука не подавал, это заранее исключалось. Аментоле и его генералам не оставляли вариантов выхода. Все происходило, как мы планировали.
В день старта наших водолетов я прошел к Пеано. Все члены Ядра собрались в тесном помещении Ставки, только Гонсалес и Пустовойт отсутствовали. Я уселся рядом с Прищепой.
На каждом карательном водолете было две кабины - верхняя, самая просторная, вмещала с полсотни заложников. В нижней, поменьше, помещении для бомб и оружия, разместилось по двадцать осужденных. Стереопередачи с водолетов начались с того момента, когда заложники и осужденные заполнили свои помещения.
Вначале стереолуч показал картину старта - двадцать четыре водолета, целый полк, выстроились на летном поле. Лишь десять несли осужденных и заложников, остальные были загружены боеприпасами - на случай возможного воздушного сражения. Тяжелые машины взвывали, выстраивались в воздухе по трое - и двинулись на запад. В те два часа, когда водолеты пересекали Патину, Ламарию и Родер - арену недавних сражений, - и в верхней, и в нижней кабинах заключенные на скамьях тихо переговаривались, хмуро ждали последующих событий. Тревога - и у нас, организаторов рейда, и у пленных - началась, когда водолеты пересекли границу Клура. У клуров понятия военной чести, верности заветам зачастую пересиливают любую выгоду: мы не могли исключить нового сражения в небе клуров. Но военные водолеты не пересекли пути наших машин, все двадцать машин пошли на океан, десять с "пассажирами", десять охранных с оружием.
Стерео попеременно показывало осужденных и заложников. Гамов ожидал проклятий, призыва к мести, неистовства. Даже похожего не было! Осужденные ощущали веяние смерти, ожидали ее, уже наполовину мертвые. Я уже много раз замечал - с момента, когда Гамов объявил Священный террор, - что люди, лишенные надежды на вызволение, деревенеют. Не то чтобы на физическое сопротивление, даже на резкие жесты, даже на ругань недостает сил - сидят и ждут вызова на казнь, покорно бредут к смерти. Так и эти пленные водолетчики молчаливо приткнулись на скамьях, понурив головы, ни один не поднимал ее навстречу лучу стереокамеры, ни один не ругался, не кричал, не передавал в эфир просьбы, прощания с близкими - стадо, бредущее, куда гонят. Не знаю, как другим, но мне окостенение тела и души раньше реальной смерти показалось до того ужасным, что сам еле удерживался от проклятий. В эти минуты я ненавидел себя, что предложил такой жестокий способ расправы.
Только один осужденный выпадал из этого скопища полумертвых тел, тупо ждущих предписанной гибели. Молодой парень плакал, охватив ладонями лицо, и сквозь рыдание слышалась не то мольба о пощаде, не то оправдания: "Я не виноват! Мне приказали! Я не хотел!" И по той же странности восприятия его моления вызывали не сочувствие, а протест. Я вспомнил лежащую на спине девочку с ужасом в широко распахнутых глазах, с простертыми ручками, молившими грозные небеса о пощаде. И эти глаза, эти ручки, окостеневшие в судороге над головой, перевешивали все моления, все оправдания людей, виновных в гибели девочки. Может быть, именно этот водолетчик, льющий сейчас слезы, пронесся над той девочкой, может быть, из брюха его водолета вывалились те бомбы, один грохот которых наполнил душу ребенка таким ужасом, что не стало жизни, могущей вместить этот ужас. Я не жалел пилота, исходящего слезами. В это мгновение я стал подобен Гонсалесу, превратившемуся за годы войны из красивого, средних лет мужчины в свирепого дьявола мести.
И не я один испытал такое чувство, Исиро показал пейзаж разрушенных городов. И я снова увидел - уже глазами - мертвую девочку, непроизвольно перед тем возобновившуюся в моем воображении. Прищепа яростно выругался. Я посмотрел на Гамова. Гамов отвернулся - не захотел, чтобы мы увидели его лицо.
С приближением водолетов к Кортезии Исиро все чаще выводил на экран заложников. Так было заранее оговорено. Народ Кортезии должен был многократно увидеть, какие из его граждан останутся живыми и выйдут на свободу, если генералы сохранят благоразумие, но неминуемо погибнут, если разум генералам откажет. И вот среди них, поставленных перед гибелью и свободой, еще до подлета возникло волнение. Ничего похожего на безвольную подавленность, на апатию, равносильную полумертвости, и в помине не стало среди заложников. В их кабинах выкрикивали просьбы и требования, даже завязывали споры. Какой-то представительный мужчина, по всему - преуспевающий бизнесмен, деловито твердил, когда экран в кабине показывал его: "Не сбивайте, мы вам нужны!" А другой, пожилой, в плаще священнослужителя, проникновенно возглашал: "Родина, я возвращаюсь! Прими меня живого!" Но наиболее впечатляющей была картина из водолета Жана Вильты, на экране мелькнуло и его юное лицо. В этой кабине миловидная девушка с роскошными темными волосами простирала к стереокамере руки и молила рыдающим голосом: "Отец, я не хочу умирать! Отец, пощади!" Не знаю, что чувствовал неведомый мне отец, но меня хватал за душу ее голос, таким он был нежным и страдающим, такие в нем слышались страх и боль. Я толкнул Прищепу рукой.
- Павел, ты всех в мире знаешь. Кто она и кто ее отец?
Но Павлу Прищепе девушка, так трогательно молившая отца о пощаде, была незнакома. Меня услышал Гамов.
- Это дочь авиационного генерала. Профессия - журналистка, писала очерки и статьи. Вполне заслуживает смертной казни за восхваление войны. Гонсалес рекомендовал ее в заложницы.
Исиро, видимо, знал, какого человека молит о пощаде пышноволосая девушка: она через две-три другие сценки все снова возникала на экране, все снова молила отца о пощаде, слезы в ее голосе слышались все отчетливее. Одно скажу: ни за какие блага мира я не хотел бы в эту минуту быть на месте ее отца.
А затем на экране возникли берега Кортезии. Широкие волны с грохотом бились о скалы. Наступал критический момент операции. Если генералы Кортезии решили сбивать наши воздушные машины, в самый раз было им поднимать водолеты. Но только разорванные облака проплывали на высоте. Ни один водолет противника не ринулся навстречу: шло по самому оптимальному из наших вариантов.
Четыре наших водолета - два с осужденными и два охранных - пошли на Кордазу, столицу страны, остальные парами полетели на другие города. Экран показал и столицу, и эти города. Я ожидал, что жители всюду запрутся в домах, чтобы не подставлять голов под то, что обрушится с неба. Но улицы были полны, только детей не вывели. И люди на улицах не сновали, бесцельно выглядывая наши близящиеся водолеты, а натягивали над улицами, на площадях, на крышах домов сети и полотнища. Я и вообразить не мог, что за те несколько дней, что прошли от объявления Черного суда о каре преступных водолетчиков, кортезы успеют достать такую уйму сетей, такие массы полотнищ. Столица была так вся покрыта ими, что даже крыши с трудом проглядывались сквозь сети. Я снова толкнул Прищепу.
- Ты знал, как они готовятся к казни водолетчиков?
- Знал, что из всех складов выгружают полотно. И что рыбакам велено сдавать все сети. Но до вчерашнего вечера натягивания сетей не происходило. Кортезы остерегались заблаговременно показать нам масштабы спасательных действий.
Я обратился к Гамову:
- Может, сменим города, над которыми назначены казни? Пеано успеет передать нашим пилотам приказы о других целях.
Гамов покачал головой:
- Семипалов, мы же заранее объявили города, где совершим казнь. Нечестно отказываться от своих слов.
- Гамов, вы негодуете против верности долгу, воинской чести, но они сильны и в вас, - сказал я с иронией и повернулся к экрану. Гамов промолчал.
Водолеты, направленные к провинциальным городам, почти одновременно освободились от своего трагического груза. Четыре водолета еще кружились над столицей, когда остальные уже выстраивались в обратный путь. Исиро показал, как рушились осужденные на смерть, как тела их подпрыгивали на сетках, как кровь заливала полотнища и мостовые... Уже на следующий день стало известно, что больше четверти сброшенных погибло сразу, а среди уцелевших двое стали вечными обитателями сумасшедшего дома.
А мы снова глядели на экран, а на экране показывался то беснующийся океан, то кабины водолетов. Здесь наконец наступило успокоение. Нервное напряжение породило сонливость. Не было ни одного заложника, противостоящего сонной одури. Исиро снова высвечивал девушку, молившую отца о пощаде. Я упоминал, что она миловидна. Сейчас, откинувшая голову на спинку кресла, полуприкрывшая волосами лицо, она виделась очень красивой - той счастливой красотой, какую дает вызволение от страха смерти.
Водолеты пересекли океан и приблизились к Клуру. Десятка вооруженных машин пронеслась над Клуром, не встретив противодействия. Десятка водолетов с заложниками приземлилась. Клуры валили на аэродром, как на праздник. Из воздушных машин выбирались заложники, их засыпали цветами, несли на руках. Я еще раз увидел ту пышноволосую девушку, ее водрузили на деревянный щит и несли не меньше десятка дико орущих парней. Она смеялась и плакала, размахивала цветами. А затем загудели дюзы наших пустых водолетов, толпа расступилась, одна за другой машины взмывали. И им махали с земли руками, платками, цветами - как будто удалялись восвояси не враги, совершившие жестокую казнь, а друзья, осчастливившие кратковременным присутствием.
- Даже в бреду не вообразил бы такого! - сказал я Гамову. - Какое-то массовое безумие, Гамов!
- Возвращение ясномыслия, - сказал он. - Я так надеялся на это, Семипалов! Наступает перелом в войне. Не на полях пока, а в душах - это безмерно важней!
- Не преувеличивайте! Клуры - народ, легко поддающийся эмоциям...
- Нет! Эмоциями тоже командует разум. Внутренний, который не всегда и выразить логическими категориями. Рассудок, примитивный здравый смысл легко высказывается в силлогизмах. Но в каких силлогизмах выразить озарение? В какую формулу уложить ясновидение? Верую в перелом войны, верую, Семипалов!
- Рад за вас, Гамов, - сказал я сдержанно. Я не верил.
Перелома в войне не наступило. Клур побушевал и затих. Освобожденные заложники разъехались по домам. Военные водолеты, затаившиеся на своих базах в Клуре во время полета наших машин в Кортезию, снова маневрировали в воздухе, снова несли охрану границ с Родером. А в Кортезии глубинные разумы с их озарениями и ясновидениями верх не взяли, ее действиями по-прежнему командовал практический рассудок, твердо знавший, что такое выгода и где ее больше. Всей своей гигантской промышленной мощью Кортезия подготавливала новые сражения. Наши бывшие союзники, поторопившиеся нам изменить, раньше всех почуяли изменение военной обстановки.
Джон Вудворт сделал Ядру тревожное сообщение:
- Во время сражений в Родере и Лон Чудин, и Мгобо Мордоба, и хитрый Кнурка Девятый основательно приутихли. Пленение армии Вакселя нагнало на них страху. Теперь они поднимают голову. Мы провоцировали Аментолу на богатые дары нашим неверным соседям, чтобы ослабить поток вооружения Вакселю. Но армии Вакселя больше не существует, и нет признаков, чтобы кортезы снова собирались вторгнуться на континент. Они усиливают теперь наших недоброжелателей - и тех, с кем мы уже воюем - Родер, Клур, Корину, Нордаг, - и отколовшихся от нас соседей - Торбаш, Великий Лепинь, Собрану... То, на что мы их провоцировали, теперь станет основой их собственной стратегии. То, что недавно нас выручало, теперь будет нас топить. Мы разбили Кортезию и родеров на одном театре войны. Но если враги навалятся со всех сторон?
- Тогда мы будем разбиты, Вудворт. Бороться против всего мира у нас нет сил.
Вудворт хмуро всматривался в Гамова. Гамов откинулся на спинку кресла, лицо его сохраняло спокойствие. Мы понимали, что он собирается предложить что-то новое. Но он не торопился. Вудворт прервал затянувшееся молчание:
- После блистательной победы, после разгрома лучшей армии врага вы готовы признать, что дальнейшая борьба бесперспективна?
- А вот это нет! Просто ныне ее нужно вести по-иному. Для Аментолы успех на войне определяется количеством дивизий, мощностью вооружений, густотой ливневых туч на равнины врага... Но настало время перенести битву с затопленных полей, с воздушных просторов на решающий театр сражений - души людей. Мы уже подготовили арену психологических сражений, нужно их решительно повести, пока Аментола и на этом театре не разработал контрборьбу.
Конечно, Гамов не отвергал полностью старых методов борьбы. Удар по Кондуку показал, что вполне возможно бить соседей поодиночке, пока они не объединились.
Но главное не в частных ударах продолжал Гамов. Традиционная стратегия доказывает, что есть лишь два военных решения - либо нам захватить всю Кортезию, тогда война завершится нашей победой; либо кортезам с союзниками оккупировать Латанию.
- Но что значит - завершить войну в свою пользу? - развивал свою новую концепцию Гамов. - Нужно ли для этого, чтобы твои солдаты утаптывали сапогами вражескую территорию? Можно и так, но можно и по-иному. Оккупировать души врага, если нет возможности оккупировать его территорию! Если мы захватим их души, руки опустятся. Оружие поражает тело, разрушает здания, но, чтобы оно приступило к делу, нужно раньше отдать приказание словами. Если душа не захочет истребления, язык не произнесет приказа, оружие не будет стрелять. Вы говорите, нами командует политика, то есть интересы государства, законы стратегии, вековечные обычаи. Но с высоты истинной нравственности плевать мне на политику, на стратегию, на замшелые обычаи. Иду на души! Буду поднимать глубинное, вечно нетленное в каждом - высокое стремление человека быть человечным. И если удастся воззвать к действию единственное воистину божественное свойство в каждом из нас, то единственное, что делает каждого человека равнозначным Богу, - его внутреннюю человечность - тогда и только тогда конец доселе бесконечным войнам. Вижу в этом суть своей миссии диктатора, то, ради чего я вообще появился на свет!
Гамов взволновался от собственной страстной речи. И мы взволновались, как это уже не раз бывало, когда он поднимался до пафоса. И в очаровании от силы его слова до меня не дошли некоторые странности этой речи - они стали ясны лишь впоследствии.
- Кое-что для психологической войны мы уже сделали, - продолжал Гамов. - Подразумеваю и жестокие, оскорбительные кары за гражданские и военные преступления; и несуразно высокие награды за частные расправы с теми виновниками войны, до которых наши руки не дотягиваются; и поражающие воображение дары за добрые поступки, как в случае врача Габла Хоты, тайно спасавшего наших пленных своей кровью; и тот голодный режим, назначенный вражеским пленным в отместку за то, что они морили голодом наших пленных; и то милосердие, какое мы оказываем врагам, позволяя их близким взять на себя их питание и лечение; и то, что будем передавать на весь мир картины их жизни в лагерях, что разрешим их матерям, их женам прибыть самим на свидания с сынами и супругами. Да и тысячи других актов и действий, потрясающих воображение, - мы их уже начали, мы их будем умножать.
- Самый очевидный пример нашей психологической войны - казнь захваченных в плен водолетчиков, - говорил Гамов. - Мы с вами понимаем, весь мир это понял - не было военной необходимости в смертной каре какой-то жалкой сотни пилотов, их смерть не ослабила водолетной мощи Кортезии, не усилила наши воздушные силы. Но она потрясла души врагов больше любого проигранного ими воздушного сражения. Смерть везде жестока и отвратительна, на поле боя десятки тысяч мучительных умираний искалеченных солдат еще страшней, еще преступней быстрой гибели сотни пилотов, сброшенных на крыши своих домов. Но погибшие на поле только пополняют статистику потерь, о них не исходят кровью собственные души - кроме родных, разумеется. А гибель всего одной сотни пилотов поразила всю Кортезию - и не ее одну! Миллионы людей, и слыхом до того не слышавшие об этих пилотах, возмущались, негодовали, страдали за каждого. И бурно ликовали, если кому-то удавалось спасительно запутаться в сетях.
- А добавьте к счастью спасения несколько десятков пилотов, падавших с высоты на камни, ликование клуров, кинувшихся обнимать заложников, - продолжал Гамов. - Какая выигранная битва могла породить такой всеобщий восторг? И кара преступников, и милость к спасенным - две стороны одной психологической атаки! И хочу обратить ваше внимание, Гонсалес и Пустовойт, на разный эффект этих двух сторон. Кара за преступление очень действенна, мы будем и впредь применять кары. Но милосердие еще действенней. Мы это увидели и в городах Кортезии, на которые валились тела их преступных сынов, и на аэродроме Клура: спасение сильней наказания! Будем твердо помнить это в новой фазе войны.
Гонсалес хмуро поинтересовался:
- Следует ли так понимать, диктатор, что захваченных в плен участников союзной конференции в Клуре уже не предадим Черному суду? Или не будем выносить суровых приговоров?
- Ни в коем случае, Гонсалес! Черный суд должен судить их сурово. Но если министр Милосердия найдет пути для смягчения кар, то он должен это сделать. Почему вы смеетесь, Семипалов?
Я только усмехнулся. Чары вдохновенных слов перестали действовать сразу, как Гамов перешел от пафоса к выводам.
- Гамов, вы, кажется, решили заменить кровавые схватки на реальной земле красочными спектаклями на театральных подмостках?
Гамов обладал удивительной способностью наносить ответные удары тем же оружием, каким на него нападали.
- Правильно! Именно театральные спектакли! Ибо схватка десятка актеров на театре поражает воображение тысячекратно сильней, чем схватка того же десятка на грязной почве. Реальную схватку видят только борющиеся, о ней газеты и стерео лишь скупо порой упоминают. А борьбу актеров на сцене видят тысячи глаз, тысячи душ захвачены ею, тысячи людей сопереживают борьбе - кто победит, какова участь побежденного? Страшная сила - театр! Мы будем бить противников глубокими театральными спектаклями, только играть в них будут не актеры, а политики, военные, палачи и судьи Милосердия.
- Вы ставите искусство выше жизни?
- А разве искусство не есть важнейший элемент жизни? Три тысячи лет назад предки осадили какой-то городишко Тон, захватили и разорили его, жителей кого поубивали, кого увели в рабство. Что бы мы знали о той маленькой битве у стен крохотного Тона, если бы вдохновенный рапсод не поведал о ней в звучных стихах? Битва у Тона три тысячи лет волнует наши чувства! Искусство сделало эту битву нетленной. Рассказ о событиях много действенней самого события, если рассказано хорошо. Наша обязанность сегодня - поставить на мировом театре спектакли такой силы, чтобы их действие заполнило все души.
И считая, что спор со мной завершен, Гамов обратился к своим двухцветным судьям:
- Гонсалес и Пустовойт, вам ясно ваше задание?
Им все было ясно.
И Павлу Прищепе с Готлибом Баром, и Казимиру Штупе с Джоном Вудвортом тоже все было ясно - они продолжали свои обычные занятия. И Омар Исиро не испытывал сомнений, он тоже совершал привычное дело, только расширял его - политические спектакли должен был наблюдать весь мир. Мне и Пеано выпала самая трудная задача - готовить нападение на Нордаг и Корину, противодействие южным соседям - и бессрочно откладывать уже подготовленные срочные удары. Быть в постоянной боевой готовности и не начинать боя - формулируется спокойно только на бумаге, в жизни это мучительно. Мы ждали результата спектакля, который назывался судом над участниками Конференции Союзников в Клуре - до него нельзя было начинать реальные сражения.
Аркадий Гонсалес заполнял собою - своей гибкой фигурой, своим красивым лицом, своими злыми репликами и речами, своими сердитыми жестами - все пространство и все часы судилища. Массивный Николай Пустовойт находился на суде физически, а не функционально - ни одной речи не произнес, почти не подавал реплик. Вероятно, так задумал Гамов - на суде объявлялись одни кары, милосердие приберегалось для другого случая.
Участники конференции в Клуре не обвинялись в бандитских действиях, там не было и профессиональных военных. Дипломаты, журналисты газет и стерео, бизнесмены, даже писатели и ученые - вот кого захватили водолетчики в Ферморе. Среди пленников я увидел и наших старых знакомых - философа Ореста Бибера и писателя Арнольда Фалька. На стандартных преступников люди эти не походили. И хоть все они читали "Декларацию о войне", и хоть все знали о жестокой расправе в Кондуке, ни одному, думаю, и в голову не приходило, что с ними поступят не милосердней, чем с парламентариями в Кондуке.
Гонсалес объявил, что суд не нуждается в адвокатах и обвинителях. Важно лишь, содействовала ли или мешала войне профессия обвиняемого. И наказания выдавались по профессиям - одни дипломатам, другие промышленникам, третьи - журналистам. Пустовойт, впрочем, потребовал, чтобы каждый написал на его имя, совершил ли он в дипломатических спорах, в производстве военных товаров, в статьях и передачах по стерео что-либо, мешающее войне, хотя бы словечко, осуждающее войну. Только такие поступки могут гарантировать милосердие.
Ядро заранее высказало свое согласие на запланированные жестокости. Но это не значило, что все решения суда были нам по душе. Что до меня, то я испытывал омерзение, когда Гонсалес объявил первую серию кар за словесные восхваления войны: смертный приговор журналистам, пропагандирующим войну, и не просто смерть, а удушение путем вталкивания в горло их военных статей. Впрочем, и кара военным промышленникам была не легче - смерть от проглатывания акций их предприятий. И только в одном случае министр Милосердия потребовал милосердия: изобретатель витаминных галет и сухого супа представил доказательства, что его галеты и супы охотно поедают дети, а не только солдаты. Пустовойт настоял на его освобождении и выдал на расширение его фабрики ассигнования из фонда Акционерной компании Милосердия. Один акт милосердия немного стоил перед сотней кар. Я высказал это самому Пустовойту, У него жалко исказилось лицо.
- Андрей, я делал все, что мне приказал Гамов.
- Гамов приказал тебе не поддаваться Гонсалесу, а выискивать возможности милосердия. Какое же милосердие - визировать мелким газетчикам смертные приговоры?
Гонсалес уже назначил исполнение приговоров. Но президент Аментола обратился к Гамову с личным посланием. Это было так непредвиденно, что я не поверил, пока не включил стереовизор - Аментола сам зачитывал свое обращение к диктатору Латании.
Президент Кортезии предложил задержать кары, пока в Латанию не прибудет некий Том Торкин, посол по особым поручениям. Задание Торкина - согласовать с правительством Латании условия освобождения дипломатов, журналистов и прочих известных людей, захваченных на конференции в Клуре.
Гамов созвал Ядро.
- Что бы значило такое послание? Только забота о сотне людей, среди которых большинство и не кортезы? Не кроется ли в приезде Торкина прощупывание условий мира? Ваше мнение, Вудворт?
Худое лицо Вудворта выразило отвращение, когда он заговорил о Томе Торкине.
- Если бы Аментола реально задумался о мире, он не послал бы жирную бестию Тома Торкина. Этот человек для серьезных переговоров не годится. Торкин приезжает обвести нас вокруг пальца, обдуривание людей его призвание.
- Исполнение приговоров отложим, - решил Гамов. - Тем более что новый член Белого суда подал протест на все решения Гонсалеса и Пустовойта.
- Новый член Белого суда? Ни о каких переменах в судилище мне не докладывали.
- Он прилетел сегодня - и сразу запротестовал. Этот ваш старый знакомый, Семипалов, - посол Ширбай Шар. Бар, доложите о своих новостях.
Готлиб Бар вчера вечером получил телеграмму от Кнурки Девятого: король Торбаша согласился внести вступительный взнос в Акционерную компанию "Белый суд", деньги везет его представитель. Шар вылетел на единственном водолете, имеющемся в Торбаше, он доставит также официальный протест на все приговоры Объединенного суда.
- И вы об этом ничего не знали? - спросил я Вудворта.
- Ни меня, ни Гамова король не информировал.
- Он вел переговоры со мной, - разъяснил Бар. - Считает членство в Белом суде коммерческим делом, а коммерция - моя область.
- И одновременно мстит мне за те унижения, каким подвергся не так давно его посол, - спокойно добавил Вудворт. - Такие язвительные уколы в духе его Величества короля Торбаша.
- Мщение или забывчивость от спешки, но приезд нового члена суда приветствуем, - сказал Гамов. - Еще на подлете к нашим границам Ширбай попросил двух аудиенций - у Вудворта и Семипалова. Исправляет оплошность своего короля.
- Прием послов - дело Вудворта, - заметил я.
- У него к вам личные дела. Прищепа, что у вас?
Прищепа сообщил, что в Кортезии создана Администрация Помощи военнопленным с фондом в несколько миллиардов диданов - рассчитывают на взносы родственников военнопленных. Спешно готовятся списки лиц, желающих посетить наши лагеря, первая партия уже готова, одни женщины.
- Отлично, - сказал Гамов. - Еще новости?
- Одна заслуживает внимания. Среди военнопленных обнаружены обманы. С полсотни из страха наказания прикинулись другими людьми. Среди них две женщины, объявившие себя медсестрами: Луиза Путрамент, дочь президента Нордага, и Жанна Торкин, падчерица того Тома Торкина, что летит к нам эмиссаром Аментолы. Жанна захвачена на конференции.
- Путрамент и Торкин знают, что их дочери у нас?
- Должны знать. Но живые или мертвые - вряд ли им известно. Я велел тайно перевести обеих пленных в Адан.
Ширбай Шар так радостно осклабился во всю зубастую пасть, словно приветствовал дорогого друга.
- Рад! Безмерно рад! Подставить шею петле, несколько минут подрыгать ногами в воздухе - и ни одной морщины! Вы выглядите помолодевшим, генерал!
- Успех молодит! - холодно объяснил я. Этого развязного человека, шпиона по призванию и ремеслу, камуфлирующегося под дипломата, надо было осадить. Он портил мне нервы - и ухмылкой, и слишком громким голосом, и непозволительно дружеским обращением. - Вы просили у меня приема. Слушаю вас, Ширбай Шар.
Дипломатическая натасканность все же в нем имелась. Он мигом перестроился.
- Собственно говоря, я хочу... Я ведь теперь член Белого суда и могу как-то влиять на его решения...
- Знаю. Но я не член ни Белого, ни Черного суда и на их решения не влияю.
Он усмехнулся. Он не был глупцом.
- Думаю, ваше влияние на оба суда гораздо больше моего. Хочу обратиться к вам с просьбой. Но раньше вопрос - ваш сотрудник и мой друг Жан Войтюк не схвачен?
- Мне об этом не докладывали.
- Эта бестия умеет заметать следы. Но прошу не о том, а о его жене. Анна Курсай исчезла.
- А какое я имею отношение к женщине, которую лишь один раз видел на каком-то приеме?
- Самое прямое, генерал. Анна думает, что Жан погиб. Она вам этого не простит, ведь вам удалось его перехитрить с дьявольской ловкостью... простите, генерал, с блестящим мастерством.
Я не понимал, куда он клонит.
- По-вашему, я должен просить прощения у Анны Курсай? Вашей любовницы, если не ошибаюсь? Вы ведь подарили ей фамильную драгоценность. Мы с пониманием оценили ваш подарок.
Самообладание на миг изменило ему.
- Ничего вы не могли оценить! И понимания не было. Ваша разведка примитивна. Скажите полковнику Прищепе, чтобы он не пребывал в заблуждении: Анна владела бы не одной, а всеми драгоценностями моего рода, если бы была моей любовницей. А вам признаюсь - единственным ее даром была оглушительная пощечина, когда ей показалось, что я перехожу меру.
- Зачем мне подробности ваших любовных неудач и успехов?
- Повторяю: Анна исчезла! У меня тоже есть разведка, хотя и не столь оснащенная, как у Прищепы. Анна задумала что-то плохое. И если она попадет в тенета Прищепы или в тюрьму Гонсалеса... Будьте к ней снисходительны, генерал! Не все же люди только пешки в политической игре, каким был мой бывший друг, этот умный глупец Войтюк.
Я вглядывался в Ширбая Шара. Он волновался.
- Ширбай, ответьте мне со всей искренностью: вы придумали эту комедию с членством в Белом суде? И убедили короля заплатить солидный взнос за бесполезное участие в Акционерной компании Милосердия, не сказав ему, что единственное ваше желание - приехать в страну любимой женщины, чтобы выручить ее из гипотетических неприятностей? Я правильно формулирую ваши тайные намерения, посол короля Кнурки Девятого и член Белого суда Ширбай Шар?
Это был прямой удар в лицо. И Ширбай Шар не только стерпел, но и нанес ответный удар. И должно было протечь немало времени и отгреметь немало событий, прежде чем ощутил всю силу его удара. Я недооценивал Ширбая Шара.
- Абсолютно правильно, генерал. Эта женщина, которую мне ни разу не удалось поцеловать, дороже мне всех успехов на дипломатической арене, дороже всего, что мой король считает пользой для нашего государства. Вы угадали: я уговорил короля войти с вами в дружбу, чтобы иметь свободный въезд в вашу страну. А здесь я для того, чтобы разыскать Анну, отговорить от безумных мыслей, которые ее, уверен, одолевают. Я здесь, чтобы спасти ее, вы правы! Но теперь и вы, Семипалов, ответьте со всей искренностью: знает ли ваш диктатор о том, что вы считаете членство в Белом суде комедией, а не важной акцией, большие взносы ради такого членства бесполезной тратой денег? И не покажется ли ему тогда, что расхождение политических программ между вами и Гамовым, которое вы демонстрировали Войтюку, вовсе не обманная игра, а реальное несходство взглядов? И не усомнится ли ваш умный диктатор, точно ли вы верный его последователь, каким он вас афиширует? И не верней ли признать вас потенциальным противником, еще не осознавшим, что расхождение взглядов неминуемо приведет к распаду единства?
- Вас это интересует как разведчика? - гневно осведомился я. - И разведчика в чью пользу? Короля Кнурки, которого, несмотря на всю его хитрость, вы водите за нос? Или президента Аментолы? Вас соблазнила профессия вашего друга Войтюка? Но тогда призадумайтесь и о его судьбе.
Он понял, что распахнул руки шире, чем мог захватить, и навел на широкощекое, краснокожее, губастое лицо мину вежливого раскаяния.
- Генерал, я не был настоящим разведчиком! И поддался настояниям Войтюка потому лишь, что это давало возможность видеть его жену. Надеюсь, вы не используете моих искренних признаний мне во вред? Кнурка верит мне, но вера не продлится дольше первого обнаруженного обмана. А из сегодняшней нашей беседы разрешите запомнить только два момента: что я просил вас быть снисходительным к Анне, если она совершит наказуемый проступок, и что вы обещали мне эту снисходительность. Все остальное не заслуживает запоминания.
- Меня устраивает такая память о нашем разговоре, - сказал я.
После его ухода я проверил, включен ли датчик, соединяющий меня с Гамовым. К счастью, я позабыл о нем перед приходом Ширбая Шара. Я ничего не сказал против Гамова, но не хотелось, чтобы он слышал мою беседу с Ширбаем: тот изощренно выворачивал наизнанку простые слова. Можно было лишь удивляться, что у такого прожженного политикана сохранились человеческие чувства, вроде неутихающей любви к женщине, отказавшейся быть его любовницей. Об Анне Курсай я, естественно, сразу же забыл, чуть Ширбай Шар прикрыл за собой дверь.
Встреча посланца Аментолы состоялась в зале заседаний дворца. Присутствовало все Ядро, а также Пимен Георгиу и Константин Фагуста. Георгиу опубликовал в "Вестнике Террора и Милосердия" восторженную статью о том, что наступили времена высшей справедливости. Преступления против человечества больше не камуфлируются под военные успехи, дипломатические удачи, журналистское красноречие и экономические достижения, а называются просто и исчерпывающе: злодействами. И соответственно приносят их творцам не выгоды, а кары. Я удивился, что Пимен Георгиу мог так горячо написать, у этого скучного человечка и перо было скучное.
Для истины, впрочем, упомяну, что противоположная статья Фагусты была написана с не меньшим жаром. Лохматый лидер оптиматов построил ее на парадоксе: злая кара за преступление - тоже разновидность преступления, ибо оставляет зловещую возможность кары за кару. Вина обвиняемых доказана, соглашался Фагуста, но соразмерно ли наказание? "Какая б ни была вина, ужасно было наказанье", повторял он где-то вычитанную стихотворную строчку. И вопрошал, а будет ли суд над судьями? Некий философ назвал однообразное повторение одних и тех же явлений дурной бесконечностью. Не станет ли непрерывное чередование преступлений и кар такой дурной бесконечностью?
Том Торкин вошел вместе с Вудвортом, министру внешних сношений по ритуалу полагался первый визит. Визит Торкина к Вудворту прошел без удачи - Вудворт хмурился, сжимал губы. Впрочем, голос Вудворта звучал бесстрастно, голосом он владел лучше, чем лицом.
Торкин обошел нас всех, каждому улыбался, каждому что-нибудь бросал, равноценное комплименту, но с той нахальной развязностью, что свойственна лихим парням в Кортезии, волею случайности либо содействием родителей вскарабкавшимся на высшие этажи общества. Гамова Торкин чуть не обнял и при этом воскликнул с пафосом: "Счастлив приветствовать великого диктатора и политика!", мне небрежно бросил: "Вы хорошо выглядите, дорогой генерал!", Бару протянул руку низом, будто хотел похлопать по объемистому животу: "Мы с вами, господин Бар, малость перебрали, вы не находите?" Только для красавца Гонсалеса у него не хватило развязности, тот слишком стиснул его руку - Гонсалес любил поражать людей неожиданной для такого стройного человека силой, приличествующей скорее штангисту или боксеру. Торкин побледнел, прикусил непроизвольно рвущийся из груди ох и поспешно отошел. Внешне он изображал собой массивную тушу на двух столбах, а руки у него были так коротки, что вряд ли он мог свести их над своей головой. Готлиб Бар, которого он постно упрекнул в чрезмерной толщине, рядом с Торкиным выглядел почти изящным. Гамов показал Торкину на стул против себя.
- Господин посол, мы готовы вас слушать.
И Торкин сразу завел тягомотину. Он свято держался канонов дипломатии - того самого, чего Гамов не терпел. Если бы он не принадлежал к кортезам, противникам латанов, а был нейтралом, то непременно поздравил бы господина диктатора с блестящим успехом - тайным созданием воздушного флота. Господин диктатор, конечно, не сомневается, что если бы разведка Кортезии своевременно донесла о глухо затаенных заводах Латании, то для могучей промышленности Кортезии не составило бы труда построить в короткое время еще мощней флот - и тогда в плену сегодня находились бы не члены мирной конференции в Клуре, а многие уважаемые господа, сидящие в данную минуту за данным столом.
Гамов с раздражением прервал его:
- Господин посол, кто же все-таки победил: вы или мы?
Торкин почти благодушно отозвался:
- Не победили, нет, только выиграли одно сражение. Говорю о вашем успехе, как он того заслуживает. Поверьте, Гамов, я больше всех ценю ловкость, с которой вы подготовили отменный удар. Но на обмане не выиграть войну. Промышленная мощь моей страны трижды превосходит мощь Латании. А в длительной войне решают промышленные возможности, а не ловкие обманы.
Пеано, обычно умело скрывающий свои эмоции, благостно улыбался - плохая примета для тех, с кем собирался спорить.
- Так в чем же дело, господин посол? Давайте еще разок встретимся на поле боя. Почему бы вам не пересечь океан и снова не высадиться в прекрасных гаванях Клура?
Торкин держал себя как победитель, а не как проситель.
- Нет, мы пока не будем высаживаться в Клуре. Есть иные возможности показать нашу силу. Второй город вашей страны, ваш знаменитый Забон, с трех сторон обложен, только узкая полоска соединяет его с остальной страной. И с юга и востока с вами соседствуют государства, которые ждут лишь нашего пожелания, чтобы выступить.
Гамов проговорил с холодной насмешкой:
- Не пойму, чего вы добиваетесь? Или в связи с нашей победой над вами в Патине и Родере вы приехали требовать нашей капитуляции? Я верно понял вашу миссию?
Торкин гнул свою линию:
- Я изложил объективное состояние мировых сил, чтобы, так сказать, головокружения от успехов...
- Повторяю: вы требуете нашей капитуляции? И думаете, что если этого не достиг маршал Ваксель, то сможете добиться вы своими хвастливыми речами?
Том Торкин, хоть и был информирован о характере Гамова, прямой грубости не ожидал. Справившись с минутным замешательством, он продолжал:
- Нет, не о капитуляции... Просто - вы освобождаете всех преданных Черному суду и передаете их мне.
- Посол, кто из ваших начальников так глуп, что поручил вам выполнить столь глупое задание? Никогда не считал президента идиотом. Или он уже не властен у вас?
Посол Аментолы вдруг увидел, что миссия его провалилась и что сам он перед разверзшейся пропастью. Он судорожно отпрянул от бездны.
- Не даром, нет! Услуга за услугу - вот такое предложение. Вы освобождаете наших пленных, а мы уговариваем нордагов снять окружение Забона. Такой великий город! И какая плата - всего сто человек выпустить на свободу!
- Полуокружение, а не окружение, - поправил Гамов. - Это уже похоже на политический ход - тоже не умно, но внешне логично. Торговля союзниками ради своих интересов.
- И их интересов тоже. Среди преданных суду и нордаги - журналисты, промышленники, двое священников. С президентом Путраментом все согласовано, можете не беспокоиться.
- Не буду беспокоиться. Побеспокоюсь о другом. Ни вам, господин посол, ни вашим начальникам не приходила в голову мысль, что мы и не нуждаемся в благоволении Путрамента, чтобы снять полуокружение Забона? Мы уже раз отгоняли его армию от города, отгоним опять.
Тяжкое положение создалось у толстяка Тома Торкина. Он сперва запугивал нас потенциальным могуществом своей страны, потом растерялся от грозных насмешек Гамова. А когда совершенно упал духом, вдруг замерцал свет удачи - Гамов заинтересовался сделкой: бескровное освобождение города ценой освобождения кучки пленных. Посол сделал худший ход, какой мог сделать в этой рискованной игре - снова грозил.
- Диктатор! Вы пленник иллюзий. Сумели однажды отогнать неподготовленных нордагов. Больше и не мечтайте о такой удаче. Несчастный Ваксель так их оснастил! Как раз отданных нордагам запасов и не хватило Вакселю, чтобы отразить ваш внезапный удар.
- Вы правы - именно этих запасов. И еще тех, которые вы бездарно расплескали по своим союзникам, так и не выступившим на помощь маршалу. Нордаги - тоже, хоть их вы оснастили лучше других. Путрамент должен был, захватив Забон, участвовать с маршалом в победном марше на нашу столицу? А что сделал?
Каждый новый ход посла был все хуже.
- Падение Забона ныне может изменить течение всей войны. И потому мое предложение...
- Да, проблему Забона надо решать, - прервал Гамов посла. - Но мы решим ее собственными средствами. Скажите, Торкин, что вам известно о вашей падчерице Жанне?
Торкин впился глазами в Гамова. У него перехватило горло. Гамов, вежливо произнес:
- Вы не расслышали? Тогда повторю.
Торкин справился с растерянностью.
- Жанна уехала на конференцию в Клуре. В списке привлеченных к суду я ее не увидел. Может, она в лагере военнопленных? После благополучного завершения наших переговоров...
- Переговоры завершены. Вы не привезли умных предложений. Но сведения о вашей дочери могу дать и сейчас. Она назвалась другой фамилией. Ее зовут ныне Гармиш, Жанна Гармиш. Вам что-нибудь говорит эта фамилия?
- Это фамилия ее жениха. У меня с ней были нелады, но чтобы отказаться от моей фамилии!.. Диктатор, что ждет мою дочь?
- Казнь, - холодно сказал Гамов. - Завтра утром. Ваша падчерица открестилась от вас, но у нее хватает своих преступлений. Она пишет стихи. Суду предъявлена ее поэма о подвиге мужчин, сражающихся во имя чести и геройства. Гонсалес, вы читали поэму Жанны Гармиш?
- Очень сильные стихи! - Гонсалес одобрительно кивнул. - Такие рифмы! Аллитерации, гармония и композиция - выше всех похвал! Сотни юнцов, прочитав эти строчки, побегут за оружием. Единогласно осуждена на смерть.
Гамов вызвал охрану и приказал вывести потерявшего голос Торкина. Посол все же нашел силы обвести нас ненавидящим взглядом. И шел он спокойно, ровно шагал по ковровой дорожке. За дверью он потерял сознание. После его ухода я заговорил первый:
- Гамов, мы привыкли подчиняться вам, хоть порой это и трудно. Но зачем такая торопливая казнь? Аментола может найти иные пути, кроме предательства своих союзников...
И тени колебаний мы не услышали в голосе Гамова.
- Нам не нужны соглашения с Аментолой по мелким поводам. Мелким, Семипалов, мелким - ежедневно на фронтах гибнут безвестно сотни людей, а чем они хуже этих осужденных? Но казнь этих потрясет весь мир. Ради спасения безвестных, ежедневно гибнущих, нужна гибель этих, всем известных и сановитых, самых виновных, самых ответственных за войну. Нам нужен мир, только мир, все остальное, каким бы оно ни было важным, неудача.
Спорить больше было не о чем. Война не предмет торга, это понимал не один я. Я посмотрел на Пустовойта. Он имел право возгласить милосердие. Он молчал, ни на кого не глядя. Гамов закрыл заседание.
Казнь совершилась на рассвете на плацу городской тюрьмы. Зрелище было слишком тягостным, даже Исиро не захотел передавать его в эфир, лишь объявил о казни и о том, что некоторые из казненных наговорили на пленку свои прощальные слова миру. Только высылку Исиро показал - толпу понурых людей, еще недавно знаменитых деятелей, под крики конвойных усаживали в зарешеченные машины. Там были и женщины, но Жанны Торкин, скрывшейся под псевдонимом Жанна Гармиш, я не увидел, ее казнили. В тот же день улетел и неудачливый эмиссар Аментолы. Я увидел его по стерео, за одну ночь он постарел на десяток лет.
А спустя несколько дней мир облетело известие, что жена Тома Торкина, известная эстрадная певица Радон Торкин, застрелила своего мужа.
Весть о неудаче миссии Торкина опередила его возвращение. Он еще летел через океан, а в Кортезии уже бушевали. Торкина обвинили в дипломатической бездарности и даже в том, что он намеренно сорвал переговоры с нами, так как среди осужденных были его личные соперники. А жених Жанны Ричард Гармиш заявил, что оплакивает смерть своей возлюбленной и горд, что перед смертью она приняла его фамилию. Полиции и журналистам Радон Торкин объяснила, что муж не сделал ничего, чтобы спасти ее дочь, и потому больше не заслуживал жизни. И еще сказала эта решительная особа, что в гибели ее дочери президент Аментола виноват больше ее мужа. И потому, если ее оставят на свободе, она прикончит и Аментолу. Многие газеты выступили в ее защиту - не в части угроз Аментоле, а как страдающей матери. Появился комитет, требующий ее судебного оправдания.
Все это доложил нам Прищепа.
- В общем, шум, - задумчиво сказал Гамов.
- Огромный! Передачи из лагерей военнопленных уже смотрели миллионы кортезов. Не меньше трети населения Кортезии усаживаются перед стереовизорами, когда Исиро объявляет выход в эфир военнопленных.
Прищепа вдруг засмеялся.
- Я забыл сказать, что Торкин соответствует кругу политических преступников, за смерть которых Черный суд обещал награду в сто тысяч диданов. Журналисты поинтересовались у Радон, не желает ли она затребовать гонорар за убийство - сумма все же побольше ее артистических гонораров. Она ответила, что не думала об этом, но если истребует черный гонорар, то это будет самым ценным подарком ей от мужа за всю их супружескую жизнь. Две адвокатские конторы предложили свои услуги для переговоров с Акционерной компанией Террора. Теперь о поездке первой делегации женщин Кортезии в лагеря военнопленных. Бар поставил условие - раньше продукты, потом делегации. Продукты для пленных уже пришли. На этой неделе женщины прибудут в Адан. Готовьте пламенную речь, диктатор.
- За речью дело не станет, - сказал Гамов и, помолчав, добавил: - Возможно, я излишне много надежд возлагаю на этих женщин, но так поскорей бы покончить с войной...
Если бы Гамов не признался в так несвойственных ему сомнениях, я и не подумал бы идти на встречу с делегатками Администрации Помощи. Скажу о ней несколько слов. Она не только была создана поразительно быстро, но и в считанные дни свезла в порты массу продовольствия. Аментола не осмелился запретить помощь своим пленным воинам, хотя в сенате признал грабежом колоссальные изъятия из продовольствия, которые планирует Бар, на что со скамей оппозиции ему возразили: в войне бывают потери и покрупней, чем часть посылок: даже если одна десятая дойдет до голодающих парней, то и на это надо соглашаться, ибо без этой десятой они наверняка погибнут.
Чтобы самому увидеть, как могут действовать на кортезов передачи Исиро из лагерей военнопленных, я всю ночь просидел перед стереовизором. Стереосеансы стали частью не только психологической, но и экономической борьбы: многие кортезы пренебрегали даже службой, если появлялась надежда увидеть среди пленных сына, мужа или брата. Я посмотрел три северных лагеря, из самых режимных: бревенчатые бараки, длинные столы, исхудавшие, ослабевшие люди, мало похожие на тех бравых солдат и офицеров, что еще недавно сдавались нам в плен - жадно хлебали варево. Один за другим пленные возникали на экране и что-нибудь - в пределах одной минуты, дабы высказалось побольше людей, - говорили в эфир, надеясь, что их в эту минуту видят близкие.
- Мама, я здоров! - кричал какой-то юный пленный. - И скажи Кэт, что я все время думаю о ней, она мне часто снится.
- Пока неплохо, - говорил другой, тоже из молодых. - Но очень хочется есть. Надеюсь, вы не забыли, что у вас есть несчастный брат и что он вас помнит и очень любит?
Один пленный средних лет напоминал семье за океаном:
- Долги надо платить! Столько я сделал для вас! А вы? Если хотите когда-нибудь увидеть меня, раскошельтесь, пока я не погиб, как голодная собака. Здесь не райский уголок.
А высокий, очень красивый пленный резким приказным голосом выговаривал всей стране - вероятно, не было родственников, на которых мог бы излить злость:
- Над нами поставили бездарных генералов, ими командовали бездарные политики. Я требую, чтобы тех, кто виноват в нашем поражении, отдали под суд. Вы готовите нам жалкие подачки, мы знаем об этом. Но подачками не загладить государственных преступлений. Мы требуем возмездия, а не милостыни.
Этот сердитый пленный был все же исключением - во всяком случае в ту ночь, когда я смотрел передачи из лагерей. Большинство извещало о своем здоровье, просило не забывать. В общем, все передачи, как и задумывалось, возбуждали волнение у родных, призывали к действиям для мира, а не войны. Эту часть психологической войны Гамов мог считать выигранной. А я, отправляясь на встречу с первой делегацией Администрации Помощи, уже представлял себе, что они знают о наших лагерях, чего сами ждут от нас и чего мы можем ждать от них.
Их было двадцать - все женщины. Мы с Павлом Прищепой и Вудвортом явились раньше Гамова. Женщины встали, когда мы вошли в зал, но я попросил их сесть, мы здесь только зрители и слушатели. Они сидели в молчании, пока из своего бокового помещения не показался Гамов. Женщины снова дружно встали и приветствовали его - вероятно, заранее репетировали сцену свидания с диктатором Латании.
- Рад вас видеть, дорогие гости! - ласково сказал Гамов. - Я знаю, вы родственники тех, от которых мы недавно отбивались с оружием в руках. Но сейчас ваши родные в нашем плену, они для нас уже не враги, просто несчастные жертвы преступной войны. И вы для нас не посланцы враждебной державы, а страдающие женщины - и горю, и заботам вашим мы сочувствуем. Теперь я слушаю вас. Кто будет говорить?
И Прищепа, и Вудворт, и я понимали, что Гамов готовится разыграть один из возвещенных им спектаклей - и сюжетом спектакля станет милосердие. Но ни один из нас не догадывался, как он поведет действие. Гамов умел быть непредсказуемым, а в данном случае непредсказуемость планировалась. Что до меня, то, не затрудняясь предугадыванием беседы Гамова, я только рассматривал деятельниц Администрации Помощи. И в очередной раз я убедился, что не физиономист. Женщины были как женщины, немного различались возрастом, ни старух, ни девчонок не было - что-то, между тридцатью и пятьюдесятью годами, так я определил. Если бы меня заставили описать характеры этих женщин по их внешности, я сразу бы спасовал: только такие яркие, как Людмила Милошевская, Анна Курсай или моя жена, могут при одном взгляде на них что-то важное донести о себе. Вероятно, предвидя их безликость, Гамов и потребовал подробные сведения о каждой - задумал сразиться с каждой индивидуально, а не воздействовать на безликую массу. В трех местах по залу Исиро разместил стереопередатчики, они высвечивали каждое лицо, выносили в эфир каждое слово. Спектакль был срежиссирован опытной рукой, мы только не знали, как он реализуется.
Начать беседу вызвалась одна из женщин постарше. Она церемонно представилась - Норма Фриз, профессор математики, автор двух учебников, член совета Администрации Помощи, мать Армана Фриза, студента, ныне военнопленного. Она с радостью пользуется случаем, чтобы воздать хвалу диктатору Латании за его великодушное разрешение помогать солдатам и офицерам, попавшим в плен. От имени всех женщин, чьи дети и мужья находятся сегодня в плену, она благодарит диктатора - всей своей женской душой, всем своим материнским сердцем признательна, бесконечно признательна!
Выговорив признательность ораторским голосом, таким, наверно, читала лекции своим студентам, Норма Фриз поклонилась и села. И сразу вскочила ее соседка и повторила, только похуже, те же благодарности, а за ней третья и четвертая одинаково уверяли в признательности диктатору Латании. Гамов хмурился, напущенная на себя ласковость быстро исчезла, в глазах появился холодный блеск - верный знак сгущавшегося гнева. Гнева у Гамова я никак не ожидал. Для гнева не было причин, он обычно появлялся, когда Гамов наталкивался на сопротивление, сейчас даже намека на противодействие не возникло - унижение, лесть, боязнь рассердить всемогущего властителя, только это слышали мои уши и видели мои глаза - отнюдь не причина для ярости. Воистину Гамов был непредсказуем!
Гамов вдруг резко прервал очередную делегатку и сам поднялся. Невысокий, он сидя совещался и спорил. Произносить речи он мог лишь стоя. Сейчас он взводил себя на сильную речь.
- Итак, вы меня благодарите, - сказал он. - Восхваляете мое великодушие, мою доброту, мое великое милосердие... На такие лестные признания я должен ответить, как они того заслуживают. И я отвечаю: мне стыдно за вас, женщины! Мне неприятно слушать вас! И я жалею, что не имею права крикнуть вам: подите прочь, отвратительно мне, как вы говорите, как держите себя со мной!
Он помолчал, чтобы усилить эффект. И Вудворт, и Прищепа, и я ожидали неожиданностей, но все же не таких. Прищепа потом признался, что рассчитывал на неслыханные послабления, может быть, даже амнистию для военнопленных, перевода из лагерей строгого режима на вольные поселения и работы; такие действия обычный рассудок не смог бы счесть удачными в условиях продолжавшейся войны, но они отвечали бы взвешенному курсу на милосердие. Гневное нападение на женщин, явившихся вестниками практического милосердия, не могло возникнуть в воображении Павла - и моем тоже. А Гамов продолжал, стоя у торца длинного стола:
- Кого вы благодарите, за что благодарите, женщины? Вы благодарите человека, приказавшего убивать ваших мужей и детей, брать их в плен, бросать в каторжные лагеря на голод, на физические и нравственные страдания. Именно я своим приказом осудил их на муки и унижения, а вы восхваляете меня, готовы на колени пасть передо мной из благодарности... Как это принять? Как это вытерпеть? Неужели в вас не осталось ничего истинно человеческого?
Он уже не говорил, а выкрикивал обвинения. Он вдруг вышел из-за стола и стал обходить женщин, всматриваясь гневно в каждую. И каждая со страхом обращала к нему лицо, и было видно, что она не знает, какое оскорбление на нее обрушится, еще страшней уже произнесенных, то ли прямая пощечина, то ли угроза ареста и заключения: все, казавшееся несколько минут назад абсолютно немыслимым, вдруг стало реально ожидаемым. У меня перехватило дыхание, такого Гамова я еще не видел.
Гамов остановился перед худенькой светловолосой женщиной с почти бескровным лицом, она с ужасом подняла руку - защищаясь от грозящих слов, как от летящего в нее камня.
- Элиза Паур, вспомните, как вы выхаживали своего маленького Курта, - произнес Гамов каким-то свистящим голосом, этот необычный голос пронзал все тело, а не только проникал в уши. - Вспомните, как он болел, какими муками, бессонными ночами, слезами, молениями вы спасали его - и спасли! Вспомните, как вы плакали, когда выздоровевший Курт обнял своей худенькой ручонкой вашу шею, как вы были счастливы, что он выжил, что быть ему здоровым и веселым. Вспомните, как вы радовались его успехам в школе, его мастерству в студии, вы знали, вы верили в удачно выбранную им дорогу в жизни, верили, что он станет великим скульптором... Ваш Курт потерял в бою правую руку, он навеки калека, никогда ему не быть скульптором, жизнь исчерпала для него половину своей ценности... Почему вы не проклинаете тех, кто довел его до такой участи? Почему благодарите меня, одного из виновников трагедии вашего несчастного Курта? Где ваша материнская любовь, ваше женское, ваше человеческое достоинство, Элиза Паур? Столько сил, столько души потратить на благополучие его жизни и благодарить за великодушие того, кто сделал эту жизнь навеки несчастной! Можно ли уважать вас после такого недостойного поступка, Элиза Паур, мать-предательница собственного сына?
Элиза Паур разрыдалась, уронив голову на стол. Я не видел ее лица, плечи ее тряслись, светлые волосы разметались по столу. Гамов постоял над ней и отошел к Норме Фриз. Руководительница делегации безвольно поднялась, страшно бледная, губы ее подрагивали - ни одного слова она не могла произнести. Даже тени недавнего достоинства, уверенности в себе не осталось в этой сгорбившейся, мгновенно постаревшей женщине. Гамов говорил со страшной силой:
- Профессор, учитель молодежи, наставник юных душ, вы гнали своих учеников на смерть, на увечья, Норма Фриз! Вы называли это благословением, мать двоих детей! Вы благословили своих сыновей на подвиг, так вы называли то преступление, которое им предписали - идти и убивать таких же юношей, как они сами! Один из ваших сыновей, прекрасный мальчик Петр Фриз, гниет сейчас в смрадной яме, где сотни разорванных тел так смешались, что только головы можно отделить одну от другой, не ноги, не руки, не распавшиеся ребра. За что вы ссудили своему ребенку такую страшную участь? Для чего вы столько лет холили своего Петра, доброго и нежного, ответьте мне, Норма Фриз! Для того, чтобы одна молния импульсатора, один заряд вибратора превратили его стройное тело в месиво кровоточащих тканей, в бесформенный мешок костей, над которым еще какую-то секунду возносилась последняя частица его живого существа, последний отчаянный вопль: "Мама! Мама!"
Норма Фриз закрыла лицо руками, холеные пальцы до крови впились в лоб и щеки. Она простонала:
- Пожалейте! Молю вас, пожалейте!
- Жалеть вас? - с негодованием переспросил Гамов. - Жалеть женщину, которая собственных детей не пожалела? Не вижу для этого оснований, профессор Норма Фриз! Вас надо наказывать и мучить, а не жалеть! И все ваши страдания, знайте это, будут несравнимо меньше мук ваших детей, мук, вызванных вашими преступными словами о подвигах на поле брани. Нет, вы неспособны понять меру своего падения, мать-изменница! Наказать бы вас единственным наказанием, какое может сравниться с вашей виной - вызвать вашего второго сына Армана из лагеря военнопленных и казнить его перед вами, на ваших глазах, чтобы вы во всей силе почувствовали, что такое война, которую восхваляли в своей прошлогодней речи в Академии, чтобы вы, уже не профессор, просто мать, услышали предсмертный крик Армана: "Мама, мама, пожалей меня!"
Норма Фриз протянула к Гамову руки, отчаянно выкрикнула:
- Вы не сделаете этого! Не сделаете!
- Не сделаю? Вы уверены в этом? - Гамов уже не играл заранее обдуманный спектакль, а реально жил порожденной им сценой укора и обвинений. Я содрогнулся, я вдруг понял, что Гамов и впрямь может исполнить все, что грозит жалкой группке испуганных женщин. - А почему бы мне не сделать? Арман, ваш сын, самое дорогое вам существо в мире, и вы лживой, преступной речью послали его на гибель, его и другого вашего сына, уже погибшего Петра, назвав их горькую участь подвигом. А для меня ваши сыновья - враги, явившиеся в мою страну с оружием губить моих собственных детей, тысячи, сотни тысяч дорогих мне детей. Месть вашему сыну - акт спасения моих парней. Как же мне отказаться от мести, в которой хоть крохотное, но реальное зерно вызволения моих сыновей? Казнить вашего Армана, сделать его навеки безвредным для моих юношей, одновременно наказать вас, чтобы всем матерям стала со всей жестокостью ясна преступность восхваления воинских подвигов - разве это не справедливое действие политика, восстанавливающего справедливость в нашем извращенном мире?
Каждое его слово било, как обухом, - оглушало, путало мысли, терзало сердце у каждой из двух десятков женщин, рассевшихся за нашим правительственным столом. И как я сейчас понимаю, сила их была даже не так в содержании обвинений, как в том, что меньше всего женщины готовились их услышать. В конце концов, ни одной новой мысли Гамов не высказал. Десятки раз он твердил в своих речах о преступности современной войны, блестяще обосновал свою концепцию справедливости в споре с философом Орестом Бибером, все это было широко распространено газетами и стерео. Но если не было нового, то было неожиданное - и оно поразило не только женщин из Администрации Помощи, но и нас, помощников Гамова. Женщины надеялись в ответ на благодарности за великодушие услышать признание того, что их Администрация Помощи - самое благородное, самое милосердное, самое человечное действие из всех, ныне совершаемых в мире. Вероятно, Гамов так бы и поступил, если бы не увидел в них не авторитетных деятельниц общественного движения, им же к свету вызванного, а обычных женщин, просто женщин. И, обрушив на их головы обвинения в предательстве своих детей и мужей, не обратился, поверх их казнимых голов, ко всем женщинам мира с теми же злыми, горячими обвинениями. Великая задача - поднять половину человечества, женщин, против воинственности второй половины, мужчин, - отменила другую, маленькую, тоже справедливую задачку - поблагодарить группку женщин за их немалые усилия по оказанию посильной помощи военнопленным. Это было в духе Гамова - пренебречь маленькой справедливостью, если она противоречила справедливости высшей и большей. И уже по одному этому поступки Гамова представали столь парадоксальными в мире, где жили мелкими делами, мыслили мелкими мыслями, ставили себе только мелкие цели.
А бледная Норма Фриз все так же протягивала руки к Гамову и молила рыдающим голосом:
- Диктатор, пощадите моего последнего сына! Я. так раскаиваюсь, я так раскаиваюсь!
Теперь мы видели, как тщательно Гамов готовился к беседе с женщинами из Администрации Помощи. Павел Прищепа доставил ему опись жизни каждой гостьи - и он называл их по именам, знал имена их детей, их занятия, их влечения. И, словно вычитывая факты жизни в глазах и лицах, называл важные и малозначительные события - и каждое вдруг становилось как бы прозрением, как бы внезапно открывшимся, почти мистическим постижением тайны существования. Он называл обычные факты, естественные в каждой жизни. "Вспомните, как вы ждали рождения сына, как оно трудно, как бесконечно трудно шло, вы сами чуть не умерли, помните? Для чего вы так мучились - чтобы все кончилось для него обшей могилой?" И молоденькой женщине: "А ваш жених Павел, ваш нежный Павел, как вы радовались его лейтенантским погонам, гордились его служебными удачами - неужели лишь для того, чтобы он сейчас погибал от ран, от тоски по вас, от жестокого недоедания?" И эти стандартные события звучали откровениями - те, к кому он обращался, отвечали на них либо тихими слезами, либо громким плачем. Как умелый дирижер, командующий любой музыкой в своем оркестре, он расковывал в каждой душу, плач и крики становились естественней спокойных слов. Выло что-то магнетическое в каждом его шаге от одной женщины к другой, в каждом его гневном слове - и только бурный выплеск раскованных страстей мог стать единственным ответом. Потом беседу с женщинами в правительственном зале Константин Фагуста презрительно объявил сеансом массового психоза. И многие соглашались. Но я не соглашусь. Даже скучный Пимен Георгиу в своей газете верней уловил суть совершавшегося на наших глазах действия. "Сокровенное слияние диктатора с собеседницами!" - так он назвал встречу Гамова с женщинами из Кортезии. И это был тот редкий случай, когда высокопарность являлась точным изображением фактов.
Все из зала передавалось в эфир, операторы Омара Исиро трудились усердно. И вскоре мы узнали, что "сеанс массового психоза" стал воистину массовым. Тысячи женщин и у нас, и в Кортезии, и в других воюющих странах так же вскрикивали перед стереовизорами, так же начинали рыдать, так же отчаянно сжимали руки, как и те двадцать в зале.
Эффект, которого добивался Гамов, был достигнут еще до того, как он закончил обходить стол и порождать у очередной собеседницы бессвязные оправдания и моления, заливаемые слезами.
Но Гамов целил дальше того, что мы поначалу увидели. Он бил по не обнаруженной нами цели. Он воротился к своему столу. Женщины утирали слезы. Он молча смотрел них, сумрачно ожидая, что они будут говорить теперь. Снова поднялась Норма Фриз. Она уже справилась с нервами, она была все же женщиной сильной воли.
- Диктатор, мы выслушали тяжкие обвинения. У меня нет сил опровергать их, нет возможности оправдываться. Но нам надо знать, что должны и что можем делать. Администрация Помощи военнопленным возникла по вашему слову. Условия помощи показались многим такими жесткими; что наш президент отказался их принять. Мы пошли против своего президента. Собрана масса продовольствия и одежды, загружаются океанские суда... Неужели наши страдания - впустую?..
Гамов выдержал достаточно зловещую паузу, чтобы она поразила и тех, кто находился в зале, и тех, кто сидел перед стереовизором. Совершившиеся уже неожиданности грозно предупреждали о возможности новых. Даже мне показалось, что Гамов может поднять руку на план Готлиба Бара. Но он сказал:
- Понимаю ваши сомнения, Норма Фриз. Для человечества было бы лучше, если бы я отказался от своих предложений...
- Отказаться от помощи голодающим военнопленным? Лишить ваших собственных детей и раненых того продовольствия, которое вы оговорили для себя? И это лучше для всего человечества?
Если раньше женщина и мать Норма Фриз ответила отчаянием на обвинение в предательстве своих детей, то сейчас ответа требовал ученый, старающийся понять смысл дела, а не отвечать эмоциями на эмоции. Она доискивалась логики в планах Гамова. Но в этой области он был сильней, чем она.
- Да, лучше для всего человечества! - повторил Гамов. - Ибо человечество ужаснется тому, что совершает, увидев максимальные следствия своих поступков. Только безмерным страданием, только зрелищем неслыханных мук можно отвратить сразу всех людей, не одних разумных и достойных, от войны как чего-то допустимого, даже естественного. Сотни тысяч умирающих в плену парней, миллион голодающих детей - это и есть чудовищный облик войны, способный быстро пробудить всеобщий ужас, первую клеточку, первую искорку всеобщего разума. А ваши благодеяния смягчают ужасы войны, камуфлируют благородными одеждами ее омерзительное обличье. Администрация Помощи работает на войну, а не против нее.
Норма Фриз не верила своим ушам.
- Диктатор! Неужели вас надо так понимать?..
Гамов прервал ее:
- Нет! Не так меня надо понимать! Истинное благодеяние человечеству требует сегодня нечеловеческой, божественной жестокости. Но я человек, а не божество, кем бы оно ни называлось - Господом или сатаной. Есть мера и моей жестокости. План Готлиба Бара остается в силе. Вы встретитесь с военнопленными. Все, предназначенное для них, будет им вручено.
После тягостного напряжения, за вспышками того, что Фагуста поименовал "массовым психозом", в зале обозначилась разрядка. Женщины задвигались, зашумели, заговорили одна за другой. Но Гамов еще не считал действие завершенным. Он знал, что должна сказать Норма Фриз либо другая женщина, и, выжидая нужной фразы, заготовил для нее последний безжалостный ответ.
Фриз снова рассыпалась в благодарностях. И среди прочих уверений сказала:
- Диктатор, мы сделаем все, абсолютно все, что могут наши слабые силы...
Гамов ждал именно этой фразы.
- Ваши слабые силы? Ваши силы огромны - вы половина человечества. Та половина, что порождает жизнь! Мужчины еще не научились рожать детей, и это ваше творческое дело - обеспечивать продолжение человечества. Что может быть почетней вашей роли? Что сильней вашего великого инстинкта возобновлять людей? Но вы не знаете собственной мощи, неспособны ею воспользоваться. Вы слабы духом, а не возможностями. Вы трусливы, вот ваша беда! Любое животное даст в силе духа огромную фору самой смелой женщине.
Норма Фриз разразилась слезами, когда Гамов обвинил ее в предательстве собственного сына, против личных укоров она не нашла защиты. Но с возмущением встала за всех женщин мира.
- Диктатор, вы непрерывно оскорбляете нас! И я, и мои подруги из Администрации Помощи делаем многое из того, что вы сами посчитали нужным... А вы ставите нас ниже животных!
- Да, ниже животных! - повторил оскорбление Гамов. - Ибо животное действует по законам естественного своего существования, а вами сильней инстинкта командует извращенная идеология - понятия о родовом, классовом, религиозном, государственном достоинстве, преступное пренебрежение жизнью ради скверных идей превосходства крови, нации, веры в того или иного бога. Сколько раз поклонники Мамоны бросались на слуг Кабины - и женщины благословляли своих детей на отвратительное взаимное истребление. А животные не верят в Бога, не прельщаются званиями и орденами, не чтут мистику особого цвета крови. И когда опасность грозит ее выводку, любая тварь зубами и когтями бросается на обидчика. От уличного разбойника вы еще попытаетесь спасти своего ребенка, а если того разбойника зовут министром или президентом либо диктатором? Если он зовется кардиналом, или пророком и разжигает самую мерзкую из войн - религиозную? Певица Радон Торкин застрелила мужа за то, что он не вызволил ее дочь, свою падчерицу Жанну Гармиш, и объявила, что намерена так же поступить с президентом Аментолой, если доберется до него. Но кто поддержал эту решительную женщину? Она одна в вашей среде. Даже обещанные министерством Священного террора гигантские награды за казнь организаторов войны не побуждают женщин, теряющих мужей и детей, к смелым поступкам.
- Мы не террористки, диктатор...
- Радон Торкин тоже не террористка. Но она подняла руку на подлинных террористов - дипломатов, вроде ее мужа, и государственных деятелей типа Аментолы. Истинно благородный поступок!
- Вы тоже государственный деятель, господин Гамов.
И этого возражения ожидал Гамов.
- Правильно - я государственный деятель, и меня сегодня можно обвинить в терроризме - и обвинение будет справедливым. Но обвинение это и против вас, профессор Норма Фриз. Ибо Радон Торкин пригрозила убить Аментолу, если доберется до него. Она до него не доберется, ибо охрана Аментолы непробиваема. Но я - вот он я, вы до меня добрались. Радон Торкин, будь она на вашем месте, ни минуты бы не поколебалась разрядить свой крохотный импульсатор в меня, приказавшего казнить ее дочь, журналистку Жанну Гармиш, забывшую, что она женщина, творец жизни - и ставшую агитатором смерти, призывавшую в своих стихах на бой, не уточняя, ради чего воевать. Жанна заслужила свою казнь, я тысячу раз буду повторять приказы о казнях, если еще встретятся такие журналистки. Но не мать, Радон Торкин, мигом пристрелила бы меня, явись ей такая возможность. А вы, сидящие за этим столом? Я главный виновник бед ваших близких в нашем плену, с меня не снять ответственности за тех, кто уже погиб в сражениях, а среди погибших у вас есть родные люди. И что же, хоть одна пытается мне отомстить за принесенное ей горе? Да, импульсаторов в этот зал вам не пронести. Но вас двадцать женщин! Разве вы не могли разом броситься на меня? Разве вы разучились царапаться и кусаться? Разве ногти на ваших холеных пальцах, Норма, не заменят когтей кошки или львицы, защищающих свой помет? И разве не могли вы затаить убийственные порошки и, напав, забросать меня ядом? Все это вы могли сделать - и не сделали!
Норма Фриз сказала с удивлением:
- Вы желаете нападения на себя?
- Нет! - с гневом воскликнул Гамов. - Нападения на себя я не жажду! И моя охрана позаботилась, чтобы нападения не было. Я говорю о том, что счел бы такое нападение на себя естественным поступком. Защищаясь от него заранее, я этим заранее признаю его закономерную возможность, его нравственную обоснованность. И то, что вы не помыслили о нападении на меня, вызывает мое возмущение. У меня нет причин выказывать уважение к вам, активистки помощи военнопленным. То, что вы реально делаете, безмерно меньше того, что вы должны и можете делать. И через ваши головы я обращаюсь к великой женщине Радон Торкин, так мужественно защищающей если не жизнь, то хотя бы достоинство своей дочери. Вас осудят, Радон, за убийство мужа и угрозу президенту, но я глубоко уважаю вас, ценю и ваши высокие мысли, и ваши мужественные поступки. И если к угрозе расправиться с президентом вы добавите и обещание убить меня, если нам доведется встретиться, моя высокая оценка вашего духа станет и глубже, и искренней.
Гамов помолчал, чтобы дать двадцати женщинам в зале и миллионам стереозрителей наполниться значением своего невероятного обращения к арестованной в Кортезии Радон Торкин, и закончил:
- Наша беседа исчерпана. Обсуждение дальнейших действий вы проведете с министрами Готлибом Баром и Николаем Пустовойтом, оба присутствуют здесь.
Он вышел из зала. За ним удалились мы трое - Прищепа, Вудворт и я. Впереди нас рядком торопились в свои газеты оба редактора - массивный Фагуста и крохотный Георгиу. Фагуста размашисто шагал, в каждом его шаге укладывался лаг, половина его исполинского роста, а крохотный Георгиу проворно семенил ножками, отвечая двумя шажками на один шаг Фагусты - и не отставал от соперника даже на толщину листа своей газеты. И шли они в одном направлении, но Фагуста смотрел вправо, а Георгиу влево, и получалось, что двигаются они одинаково вперед, Но все время спиной один к другому.
Меня толкнул локтем Прищепа.
- Какая беседа, Андрей! Я начинаю думать, что наш диктатор страшный человек.
Вудворт засмеялся. Я уже говорил, что даже улыбки у этого человека появлялись очень редко, а смеха я не слыхал - и это добавило впечатления к тому, что он сказал:
- Для разведчика у вас не очень зоркий взгляд, Прищепа. Я давно уже знаю, что Гамов страшен...
Павел Прищепа возразил:
- Напомню вам, Вудворт, что в вагоне литерного поезда вы первый предложили Гамову стать диктатором. Очевидно, вы тогда еще не разглядели характер человека, которого прочили нам в лидеры.
Теперь Вудворт только улыбнулся. В его улыбке было что-то вроде покорной печали.
- О характере Гамова я составил себе представление после необыкновенной драки на улице, которую затеяли Гамов и Семипалов. А после его военных побед я понял, что такой человек может стать диктатором. Надеюсь, не будем спорить, что лишь Гамов может провести такую беседу, опровергающую и дипломатический этикет, и обычные формы человеческого общения.
Прищепа задумчиво сказал:
- Но зачем Гамов чуть не выпрашивал покушения на себя? А если бы женщины и вправду бросились?
И Вудворт, и я согласились с Павлом. Мы трое судили Гамова по своим меркам - и думали, что его сегодня, как то бывало и раньше, занесла горячность собственной речи: блестящий оратор пересилил рассудочного политика. Уже недалеко было время, когда мы, его помощники и сподвижники, кто с ужасом, кто с невольным восхищением, убедились, что плохо знаем своего руководителя. И распознали - задним умом и обратным взглядом - в любом его эмоциональном всплеске ту самую, железно армированную политику, которая командовала всем и которую мы не всегда улавливали.
В кабинете, когда я к себе воротился, на засветившемся экране появился Гамов.
- Семипалов, нужно кончать с Нордагом, промедление становится нетерпимым. Если у вас, с Пеано готов план захвата этой страны, идите с ним ко мне.
- План захвата Нордага готов, иду с Пеано к вам.
Экран погас. Ни одной черточкой лица Гамов не показывал, что в нем что-то сохранилось от страстей, бушевавших во встрече с женщинами. Встреча эта была уже отработанной политической акцией, срок ее завершился: одолевали новые заботы.
Есть старинное изречение: генералы хорошо готовятся к прошедшей войне, каждая новая застает их врасплох. Генералы Нордага, рабы военной классики, блестяще повторяли зады, а новое им виделось сквозь темные светофильтры. Они предвидели наше нападение и хорошо готовились, но лишь к тому, что мы могли произвести год назад, а не к тому, что реально планировалось.
Нет, я не хочу сказать, что они проглядели появление нашего могучего водолетного флота. Глупцов среди генералов Нордага не числилось. Они оценили и высадку десантов в тылу маршала Вакселя, и ту роль, какую водолеты сыграли в разгроме Марта Троншке. Но они видели также, что на полях Патины, Ламарии, Родера и даже Клура успех обеспечивали полевые войска, водолетный флот лишь содействовал их удаче. И уверили себя, что мы бросим полевые армии на штурм пограничных укреплений, а водолеты будут бомбить города и пытаться захватить их хорошо оснащенными десантами, как в Родере и Патине.
И они великолепно подготовились к войне, какую Пеано и не думал разворачивать. Я потом объезжал все районы возможных - в планах генералов Нордага - боевых действий и поражался, как умело они готовили сопротивление нам, если бы мы действовали по их росписи. Обложив Забон полукружием своих полевых укреплений, они позаботились о силе бастионов, глубине рвов, мощи электроорудий, удачном расположении батарей... И о противодействии водолетам постарались - на всех аэродромах смонтировали зенитные электробатареи, подготовили истребительные группы, на улицах и площадях городов возвели заграждения, вооружили ополчение - захват с воздуха крупных центров, так нам удавшийся в Патине и Родере, здесь бы не сработал. Но мы задумали войну, им еще неизвестную.
Всей мощью нашего водолетного флота мы обрушились на эту небольшую страну, но не на города, не на крепости, не на аэродромы. Наши воздушные машины садились вдали от поселений, десантники захватывали дороги, мосты, линии электропередач, газовые магистрали. И уже на следующий день после начала атаки торжествующий Пеано доложил на Ядре.
- Все значительные города Нордага полностью лишены воды, тепла и света. На дорогах парализовано всякое передвижение машин, кроме наших. Полевые армии потеряли связь с тылом. Склады врага полны снаряжения, но не воды. Еще до того, как они израсходуют десятую часть своих боезапасов, солдаты будут валиться от жажды на землю.
- Они будут рыть колодцы, - заметил Готлиб Бар. - Либо превратят баллоны со сгущенной водой в воду обыкновенную.
- Воды из колодцев на всю армию не хватит, да мы и не дадим им нарыть много колодцев. А без запаса сгущенной воды для орудий армии мало чего стоят.
- И Корина, сосед Нордага, и сама Кортезия окажут Нордагу поддержку, - продолжал возражать Готлиб Бар. - Погонят с океана циклоны, и будет вода.
Готлиба Бара опроверг Казимир Штупа:
- Победа на фронте и последующая затишка дали мне возможность усилить метеоресурсы. Я отгоню от Нордага любой циклон с океана. Над этой страной будет сиять безоблачное небо.
Толстый Пустовойт покачал маленькой головой, столь не гармонирующей с массивным телом.
- Дети в городах первые погибнут, когда вода иссякнет.
Все мы уже знали, что Гамов, способный на любую жестокость в борьбе, сразу смягчается, когда речь заходит о детях.
- Пустовойт и Гонсалес, подготовьте совместную декларацию для жителей блокированных городов Нордага, - сказал он. - В ней - угроза выморить жаждой всех жителей, если они не сдадутся. Это по вашей части, Гонсалес. И совет выводить из городов женщин и детей, чтобы не подвергать их мукам. Это ваше дело, Пустовойт.
Декларация Гонсалеса и Пустовойта в тот же день вышла в эфир.
Неделя прошла без больших происшествий. Мы умножали десанты, Штупа энергично отгонял в океан напирающие оттуда ливневые облака, войска нордагов бездеятельно таились в своих укреплениях - еще не верили, что никаких сражений не будет. А на исходе недели Павел Прищепа потребовал срочно Ядра.
Франц Путрамент выпустил обращение к нации. Этот северный президент схватился за ум. Признает, что недооценил врага. Берет на себя вину за неизбежное поражение и предлагает армии сдаться на волю победителя, а мирному населению предаться нашей милости. Он особо подчеркивает эти две позиции: волю победителя и нашу милость - для мирного населения.
- Сам он тоже сдается? - спросил Гамов.
- О себе он говорит, что переберется в Кортезию и там продолжит войну с нами. И когда война переломится в их пользу, а он в таком переломе уверен, вернется на родину освободителем.
- Он уже пробрался в Кортезию?
- Затаился где-то в лесах Нордага и ждет случая махнуть через океан.
- Он такого случая не дождется, - заверил Пеано. - Наши водолеты контролируют побережье. Мы не пропустим ни одного судна к Нордагу, ни одно их судно не выйдет в океан.
Гамов возразил:
- Защита побережья ненадежна. А появление Путрамента в Кортезии нежелательно. Прищепа, надо захватить президента.
Павел Прищепа ответил с большой осторожностью:
- Страна незнакомая, обширные леса... И Путрамента любят. Вряд ли его выдадут, если и знают, где он затаился.
Гонсалес, как и Вудворт, редко брал слово на Ядре, разве что испрашивал разрешения на очередные жестокости.
- Надо использовать дочь Путрамента Луизу как подсадную утку. Черный суд приговорил ее к смерти, но приговор, по вашему желанию, Гамов, пока не исполнен. Что нам мешает предложить Путраменту сдаться в обмен на жизнь его дочери?
Гамов размышлял недолго.
- Принимаю, Гонсалес. Но исполнять вы будете с Пустовойтом - каждый свой раздел плана.
Сотрудничество с Пустовойтом не вызывало энтузиазма у Гонсалеса, но возражать он не осмелился.
Дела в Нордаге шли, как мы их заранее наметили, но не с такой интенсивностью, как ожидали. Все, что относилось к нашим действиям, выполнялось точно: уже на второй день вторжения во всех городах ввели нормирование воды. Вряд ли даже в армии суточная норма превышала три-четыре глотка. Не только все столовые и рестораны были сразу закрыты, но и воинские кухни потушили свои топки, и солдаты, и мирное население довольствовались бутербродами и консервами. И высокое небо не омрачало ни одно облачко, великолепное солнце днем, ясные звезды ночью в иных условиях могли порадовать придирчивого поклонника хорошей погоды. Но и жаркое солнце, и блестяще иллюминированные небеса создавали ощущение безысходности. А запущенные из Кортезии циклоны бушевали, не добираясь до побережья Нордага, над океаном и над Кориной и Клуром - в этих странах за неделю выпала почти годовая норма осадков. Только когда Корина сама прекратила перенапрягать свои метеогенераторы, а возмущенный Клур двумя нотами, одна другой решительней, заявил Кортезии, что выйдет из союза, если великая заокеанская держава не перестанет превращать его плодородные поля в болота, и кортезы поняли, что пришла пора оставить своих союзников на произвол судьбы, в смысле - предоставить воле назначенных нами военных комендантов. И вынужденный отказ Корины в метеопомощи, и решительный протест Клура против напущенных на него потопов в дальнейшем оказали исключительное влияние на ход мировых событий, но в те дни даже Гамов, временами достигавший политического ясновидения, не смог и отдаленно предугадать, какие следствия породит энергичная метеорологическая контратака нашего скромного друга Казимира Штупы.
Этот удивительный народ, нордаги, и осознав абсолютную невозможность сопротивления, не спешил поднять руки. Даже то, что мы встречали выходящих из блокированных городов женщин с детьми не как семьи врагов, а чуть ли не как дорогих гостей - Гамов отдал в этом смысле строжайшие указания Николаю Пустовойту и Готлибу Бару, - не произвело смягчающего действия на призванных к оружию нордагов. Поручить свои семьи нашей милости они решились. Но отдаться самим воле победителя, не испробовав импульсатор против импульсатора и вибратор против вибратора - нет, многим это казалось горше смерти: Путрамент не случайно разделил эти два понятия - воля победителя и милость его. Да и слишком долго каждому нордагу внушали, что в руки ему вручено самое мощное оружие, какое знает сегодня человечество - было тяжко сдавать это оружие врагу, не попробовав, так ли оно грозно. Несколько отрядов выбрались из своих укреплений и напали на наши блокирующие посты. С опухшими от жажды губами, неспособные не только кричать, но даже шептать, они тем не менее завязывали настоящие сражения. Зато помощи своих тяжелых электроорудий эти отряды смертников получить не могли - ни один наш блокирующий пост не приближался к зоне их досягаемости, это тоже было предусмотрено. В общем, можно было спокойно ожидать неизбежного завершения событий. Гамов так и вел себя, он выглядел на редкость уравновешенным. Но я злился - план захвата Нордага был все же моей руки.
И когда столица Нордага Парко объявила о капитуляции, а полевые войска, складывая оружие, стали выходить из укреплений, я вылетел в Парко. Военной необходимости в этом не было, с хозяйственными делами отлично справлялся Готлиб Бар, он первым прибыл в Парко. Но унять тревогу, как поведет себя среди нордагов Аркадий Гонсалес, я не мог. Я чувствовал себя лично ответственным за Нордаг и не желал предоставить всевластие Гонсалесу. Именно так - намеренно резко - я обосновал Гамову необходимость поездки в Парко - и Гамов только молча кивнул. Я получил полновластие на умиротворение Нордага. Лишь на прощание Гамов заметил:
- Собственно, и Гонсалес, и Пустовойт действуют по моим инструкциям. Но если они не найдут согласованных решений, сами продиктуйте им, что найдете нужным. Последнее слово за вами.
В Парко меня встретила охрана, высланная Гонсалесом - два десятка "черных воротников", отличительного знака солдат министерства Террора. Сам Гонсалес приветствовал меня - ничего худшего он не мог бы придумать. И я сразу дал ему понять, что играть его музыку не намерен. Я не забыл, как он расправился в Забоне с пленными генералами.
- Почему нет полевых солдат, Гонсалес? Я министр обороны, а не чиновник вашего ведомства.
Он невозмутимо выслушал. Было что-то зловещее в удивительной красоте его лица. И он не сомневался, что я помню кровавую расправу с Сумо Парионой и Кинзой Вардантом.
- В вашей воле, Семипалов, заменить охрану. Диктатор потребовал от меня обеспечить вашу безопасность. Других солдат у меня нет.
Я молча прошел к машине. Споры надо было начинать с более важных дел, чем цвет мундиров охраны. Гонсалес сел рядом со мной. Я сделал вид, что погружен в рассматривание Парко. Город был как город - дома, улицы, площади, люди на улицах. На перекрестках высились щиты с портретами Франца Путрамента. Все проходили мимо, будто и не замечали их. Я показал на один из щитов:
- Ваша работа, Гонсалес?
- Моя. Хотите посмотреть?
Я вышел из машины. На щите красовался Путрамент - средних лет мужчина, усатое лицо, на голове военная фуражка, на груди набор орденов. Под щитом - большими буквами - объявление: "Франц Путрамент, сорок три года, генерал кавалерии, президент Нордага. Развязал преступную войну против Латании. Трусливо сбежал и скрывается. За поимку его - награда в миллион золотых латов. За укрытие - смертная казнь. Если президент добровольно не предаст себя военным властям Латании, будет казнена его дочь Луиза. Казнь Луизы Путрамент совершится в первый день месяца листопада в 12 часов дня. Председатель Акционерной компании "Черный суд" полковник Гонсалес".
- Логика у вас отменная, Гонсалес, - сказал я, возвращаясь в машину. - Казнить уже казненную! Ведь вы объявили, что приговоренные к казни уже все казнены, и забыли оговорить, что для Луизы сделано исключение. Вам могут не поверить, Гонсалес. И тогда Путрамент и не подумает выбраться из своего логова.
- Вы поддержали мое предложение о подсадной утке, - напомнил Гонсалес. - И не вспомнили сами, что Луиза уже объявлена казненной. Важно, что она жива и потеряет свою жизнь уже всерьез, если отец не вылезет наружу.
- А если Путрамент не поверит, что Луиза жива? Так ли трудно подобрать актрису, имитирующую ее облик?
- Очень трудно, вы это сами увидите. И Пустовойт разрешил ей показываться в эфире, даже произносить короткие речи. Лично я считаю, что она за каждую такую речь заслуживает особой казни. Свобода вражеской агитации не синоним милосердия к сдавшемуся врагу.
- Посмотрим, - ответил я.
В президентском дворце меня встретили Пустовойт, Бар и Прищепа. Павла я не ожидал, его присутствие в Нордаге не оговаривалось. Впрочем, по роду своей службы он мог появляться в любом месте, не спрашивая разрешения ни у меня, ни у Гамова. Я обратился к нему:
- Рад тебя видеть, а что ты скажешь?
Он развел руками:
- Даже отдаленно не представляю себе, где Путрамент. Боюсь, миллион латов за его выдачу и смерть за его укрытие только умножат жаждущих его спасти.
- Итак, завтра казнь, - сказал я министрам. - Будет большим просчетом казнить женщину, хоть и осужденную Черным судом.
- Путрамент явится, - поспешно сказал Пустовойт. - В эфир третий день передается обращение к нему и народу.
- К нему и к народу... Народ слышит, народ не в тайных укрытиях. Но слышит ли Путрамент? А если в его нынешнем логове нет стереовизора? Вспомните, как скрывался Вилькомир Торба в переполненном водою подвале - даже присесть не мог, ни куска хлеба, дрожал, прижавшись к грязному стояку... Что сообщают твои профессора разведки в Нордаге, Павел?
- В нынешнем логове Путрамента, возможно, и нет стереовизоров. Но вряд ли он брошен на произвол случая, как Вилькомир Торба. И если он уверится, что Луиза и вправду Луиза...
- Если уверится... А если не поверит?..
- Поговорите сами с Луизой, - посоветовал Пустовойт. - И решите, можно ли подделать такую натуру. Пока Путрамент не отозвался, но у нас еще полные сутки...
- Хорошо. Приведите Луизу сюда.
За столом бывшего президента я попросил Пустовойта не придавать моей особе чрезмерного значения. Но Луиза сразу опередила меня.
- И вы тут, Семипалов, значит, предстоит серьезный разговор, - объявила она и развязно уселась на диван.
Я сказал сколько мог вежливо:
- Рад, что вы оцениваете меня как серьезного человека, Луиза. Но разве мои товарищи не вели с вами серьезных разговоров?
Она огрызнулась:
- Я не сказала, что вы серьезный человек, генерал. Я имела в виду, что с вами пойдет серьезный разговор. Вы умней своих товарищей, исключаю лишь вашего диктатора. И как умный человек, постараетесь исправить то идиотство, что они со мной нагородили. Впрочем, заранее уверяю, исправить не сумеете.
Пока она выпаливала свою тираду, я вдумывался в ее внешность. У женщины внешность гораздо больше, чем у мужчин, отражает натуру - простое любование красками лица, манерой причесываться, модой одежды дает не меньше, чем вслушивание в их слова. Слова могут зависеть от настроения, от реплик спорщика, возникать случайно, но ни одна женщина без раздумья не сделает праздничной прически, не выберет без примерки губной помады, не наденет без зеркала платья. Луиза Путрамент давала достаточно внешних поводов, чтобы определить ее характер до того, как внятно выкажет его.
Она была некрасива - очень важный определитель женского характера. Худое, малокрасочное - белесое, я так бы сказал - лицо усеивали мальчишеские веснушки. Кстати, она во всем смахивала на мальчишку - курносая, быстроглазая, с острыми локтями, еще острей коленками и руками, ни минуты не пребывавшими в покое: если она и не жестикулировала, то пальцы все равно непрерывно шевелились - и не от нервности души, а от желания самих пальцев пребывать в постоянной живости. Не знаю, был ли у нее женский бюст, она это скрыла под костюмом, но что бедра скорей подходят для парня, и костюм скрыть не мог. И она была ярко-рыжей, волосы почти пламенели, мне вдруг почудилось, что тот, кто обнимет эту голову, обожжет пальцы. И Луиза недолюбливала гребенок, ее дикие по цвету волосы были так же дико спутаны. "Капризна, решительна, упряма, привыкла командовать, легко вспыхивает, уговорам не поддается, а на удар отвечает ударом. В солдаты подошла бы, в жены - не дай Бог!" - вот так я мысленно нарисовал себе ее характер. И не очень ошибся, говорю это почти с гордостью.
Она возмутилась на мой пристальный взгляд и пошла в атаку:
- Генерал, вы слишком любуетесь человеком, приговоренным вами к завтрашней казни. Я начинаю думать о вас плохо.
- Не надо думать обо мне плохо, Луиза. И я не любуюсь вами, а прикидываю, как вести с вами разговор. Кстати, к смертной казни приговорил вас не я, а Черный суд.
Она мгновенно перестроилась.
- Но тогда вы подтверждаете другое мое наблюдение, генерал. Ваши помощники глупцы, особенно этот красавец с талией девицы и плечами штангиста-тяжеловеса, которого вы возвели в верховные палачи. Объявить на весь мир о моей казни и потом предъявить всему миру живой! Так опозориться! И такому человеку вы поручили переговоры со мной. Он провалил их одним тем, что вторично приговорил меня к казни.
Я старался не смотреть на Гонсалеса, так он был вместе и страшен, и жалок.
- О каких переговорах вы говорите, Луиза?
- О том, чтобы упросить отца добровольно сдаться. Вы тоже будете убеждать меня на это? Я была лучшего мнения о вашем уме, Семипалов! Вы так жестоко и эффектно расправились с собственной высокомерной Флорией - поступок незаурядный, акт большой политики... Неужели я ошиблась в вас? Вы и вправду повторите все идиотства Гонсалеса?
Я не знал, как держать себя.
- Ничего я не буду повторять, Луиза. Хотел посмотреть, какая вы и правильно ли вам судили завтрашнюю казнь?
- И как? Посмотрели и поняли, что гожусь для петли?
- Завтра перед виселицей вам предоставят слово и вы сами объявите миру, считаете ли петлю достойным украшением своей шеи.
Она поднялась с дивана, глаза ее горели.
- Семипалов, вы прогадаете, как и ваш неумный красавец. Завтра я снова объявлю миру, что вы тираны и захватчики. И попрошу отца не поддаваться на уговоры, а спастись в Кортезии. И если завтра меня повесите, то возбудите во всем мире лишь негодование против себя - долго вам расхлебывать заваренную Гонсалесом кашу! А мой отец ускользнет из ваших мохнатых лап и потом жестоко отомстит за меня. Вот так я завтра скажу, если допустите меня к эфиру.
- Буду внимательным слушателем вашей пламенной завтрашней речи, - холодно уверил я и приказал увести ее.
У всех были такие смущенные лица, что я невольно рассмеялся, когда Луиза исчезла за дверью.
- Бестия, а не девка! - с ненавистью произнес Гонсалес. - Вот уж кого повешу с радостью!
- Такую отчаянную вешать жалко, - высказался Прищепа
- Верю в появление ее отца, - повторил Пустовойт.
Я прямо спросил:
- Вы не придумали для нее такой же операции казни, какую проделали со мной? Она не менее меня достойна ее.
Пустовойт вздохнул.
- Такую операцию трудно подготовить в чужой стране. Вот отложить бы казнь...
- Возражаю! - гневно воскликнул Гонсалес.
Я попросил Прищепу остаться, остальных отпустил. С Павлом я мог разговаривать как с другом, а не только как с министром. Я со злостью сказал:
- Я поддержал идею Гонсалеса о подсадной утке, а сейчас раскаиваюсь. Что за чертенок эта женщина! Казнь ее вызовет возмущение в мире. Между прочим, Гамов ее уже раз пощадил. Почему он это сделал? Тебе не говорил?
- Это ведает только Гонсалес. Но от него не узнать, о чем Гамов совещался с ним. Может, прямо позвонить Гамову?
- Не буду. У меня с ним не такие отношения, чтобы нарываться на новый отказ.
Утро было ясное и теплое. Корина и Кортезия недавно гнали столько циклонов на Нордаг, а Штупа так энергично поворачивал их за океан и на несчастный Клур, что на севере планеты исчерпались все водные ресурсы. Уже к десяти часам жара установилась, как в середине лета. На площадь прибывали нордаги, вскоре весь город, и мужчины, и женщины с детьми, заполнили обширное пространство перед помостом. Я спросил Прищепу:
- Новостей нет?
- Никаких.
- То, о чем я говорил. До Путрамента не доходят вести о его дочери...
На помосте появилась Луиза. Ради торжественного случая она надела нарядное платье, но оно лишь подчеркивало ее некрасивость. Впрочем, решительность в каждом движении - ни намека на подавленность и уныние - заставляла видеть ее именно такой, какой ей хотелось: она была хороша и без красивости. Пустовойт сам поднес ей микрофон. Она звонко прокричала в него:
- Отец, мне разрешили последнее слово. Если слышишь меня, то знай - я не хочу, чтобы ты вызволял меня. Моя жизнь не стоит твоей, ты нужен нашему народу, а не только мне. Скрывайся и готовь борьбу, только ты сумеешь ее возглавить. Я верю в тебя, отец! Прощай!
Толпа ответила на ее обращение к отцу смутным гулом. Мужчины кричали, женщины плакали. С раскрасневшимся лицом, с горящими глазами она возвратила микрофон. Теперь она стояла, выпрямившись и закинув голову, рыжепламенная копна волос закрыла половину лица, - поза гордой мученицы очень шла ей. Я с отвращением сказал Прищепе:
- В палачи я не нанимался, Павел. И если наш министр Милосердия смиряется перед Гонсалесом, я собственной властью освобожу ее от виселицы, что бы потом Гамов ни говорил.
- Я поддержу тебя перед Гамовым! Что там за смятение, посмотри!
В той стороне толпы, что замыкала выход с площади на главную улицу, возникло движение. Наши солдаты держали все дороги к площади открытыми, но сгущавшаяся толпа суживала просветы, переливалась с тротуаров на мостовые. На главной улице толпа вдруг стала раздаваться, сама валила обратно на тротуары, жалась к домам - не прошло и минуты, как полностью раскрылась перспектива центрального городского проспекта. И мы увидели в отдалении трех всадников, скачущих на площадь. Впереди, картинно прижимаясь к шее коня, мчался сам Путрамент.
- Он! Он! - закричал Пустовойт. Он плакал, вытирая слезы с толстых щек. Он все же не верил, что президент Нордага явится выручать дочь ценой своей гибели, хотя уверял нас, что будет так.
Путрамент вырвался на площадь и, не умеряя бега, помчался к помосту. Два всадника, его охрана, неслись за ним. Гул, не стихавший в толпе, превратился в тысячеголосый вопль. И я увидел преображение толпы. Только что это было море голов, собрание разномастных шляп, фуражек, пышных волос и лысин, теперь же все вдруг обернулось лесом рук, взметнувшихся над головами. Руки отталкивались, сплетались - своя со своей, своя с чужой - и не было уже видно ни голов, ни тел. Вся толпа, сгрудившаяся у помоста, вмиг превратилась в лес восторженно мятущихся рук. Вся столица, завоеванная, но не покоренная, ликующе приветствовала своего руководителя, явившегося обменять жизнь дочери на собственную.
Путрамент соскочил с коня и взбежал на помост. Только теперь Луиза показала, что у нее тоже есть нервы - разрыдалась и упала отцу на грудь. Он обнимал ее, прижимался губами к ее огненным волосам, что-то нежно и радостно говорил. Потом он отстранил ее и оглянулся. Сперва его взгляд упал на Гонсалеса, потом он перевел его на Пустовойта, потом на меня с Прищепой (мы стояли рядком). И лицо Путрамента показало, что он знает каждого и к каждому у него свое отношение. От Гонсалеса он отвернулся с отвращением, к Пустовойту не показал интереса, так же он отнесся и к Прищепе. А на мне его глаза задержались.
- Семипалов, так? - У него был низкий глуховатый голос. - Очень неприятно с вами познакомиться, генерал. - Он подчеркнул слово "неприятно", чтобы показать, что сознательно заменил им традиционное - "приятно познакомиться". - Вы уже раз обыграли меня, заставив поспешно отступать от собственных границ - поверил тогда в лживые заверения вашего агента Войтюка. И сейчас ваша игра сильней моей - вы завоеватель моей страны! Каковы ваши следующие шаги? Сейчас будете меня вешать или дозволите немного побыть с дочерью?
В толпе произошла новая перемена. Помост основательно возвышался над мостовой, и грохочущая толпа видела, что Путрамент заговорил со мной. Всем сразу захотелось услышать президента. Переход от неистового гула и рева был так неожиданен, что внезапно наступившая мертвая тишина оглушила меня чуть ли не больше, чем прежний грохот голосов. Услышать Путрамента могли только ближние зрители, но дыхание затаили все.
Гонсалес обычно не захватывал разговора, он довольствовался репликами - страшная должность наделяла значением любое его слово. Но сейчас, обиженный пренебрежением Путрамента, он заговорил первый:
- Президент, если вы настаиваете на немедленной казни...
- Нет! - сказал Пустовойт и рукой отстранил стоящего рядом Гонсалеса, словно тот был опасен уже тем, что выдвинулся вперед. И жест Пустовойта, и то, что он, смиренно всегда молчавший и только горестно вздыхающий, если что было не по нему, так вдруг заявил о своей роли, заставило меня с Прищепой переглянуться: наш министр Милосердия становился иным, чем мы его всегда знали. - О немедленной казни не может быть и речи. И будет ли вообще казнь, решит суд. Пока же, господин президент, мне велено доставить вас к диктатору на собеседование о вашей дальнейшей судьбе.
Пустовойт говорил в микрофон, и его решение разнеслось по всей площади. И в ответ толпа вторично впала и неистовство. Снова над морем голов вздыбились валы качающихся рук, снова вопли сотрясали всю площадь. Если раньше нордаги ликовали оттого, что их президент добровольно предает себя казни, то сейчас они торжествовали, что казни не будет. Воистину нордаги были непостижимы для людей с нормальным мышлением! Лишь Пустовойт показывал, что настроение толпы ему душевно близко - широко усмехался огромным ртом, махал руками над головой, словно благодарил толпу за благодарность ему. Потом обратился к Путраменту, подчеркивая голосом почтительность:
- Соблаговолите, господин президент, пройти в ваш дворец.
- В мой бывший дворец, - возразил Путрамент и, обняв дочь за плечи, последовал с ней за Пустовойтом. Гонсалес не отставал от них, а мы с Прищепой замыкали шествие.
В зале, где мы недавно старались угадать, что нас ждет сцене объявленной казни Луизы, и где тогда сидел за злом президента Николай Пустовойт, произошла новая неожиданность. Пустовойт показал президенту на его прежнее кресло:
- Прошу вас сюда.
Путрамент не удержался от насмешки:
- Зачем такая честь человеку, которого собираетесь казнить?
- Ваша дальнейшая судьба будет зависеть от ваших дальнейших действий, - спокойно сказал Пустовойт.
- А также от действий, которые вы совершили в прошлом, - внес свою мрачную поправку Гонсалес.
Путрамент снова обратился непосредственно ко мне, он не уставал подчеркивать, что одного меня считает ответственным за трагедию его народа и его самого:
- Вы собираетесь вести переговоры со мной, генерал?
- Нет, - сказал я. - Переговоры - или разговоры - у вас будут с нашим диктатором, намерения его мне неизвестны. Пока же я рад, что вашей дочери больше не грозит казнь и что избавлением ее от гибели, какая ни будет дальнейшая ваша судьба, вы показали нам, что способны на неожиданное благородство.
- Неожиданное? - иронически переспросил Путрамент. - Какая же неожиданность, если вы трижды в день передавали приглашение мне явиться на выручку дочери. Если бы я раньше узнал об этих передачах по стерео и если бы мои охранники раньше раздобыли лошадей, я сдался бы вашим палачам еще до того, как они вывели Луизу на помост с виселицей.
- Мы этого не знали, - холодно возразил я. - Но мы хорошо помнили, что вы предали казни ваших же генералов, когда сочли, что выручать их будет вам невыгодно. Мы не могли исключить, что собственную жизнь вы сочтете более важной, чем жизнь дочери. Она ведь не генерал, как те, вами преданные. И она страстно умоляла вас не выручать ее. Возможно, хотела украсить своим самопожертвованием ту участь, которую вы ей уже предначертали.
Это был, конечно, жестокий удар. Луиза вскрикнула от возмущения, Путрамент побелел. Он еле выговорил трясущимися губами:
- Что вы еще скажете, генерал Семипалов?
- Только то, что вы отличный всадник. Это тоже для меня неожиданно.
Я сделал знак Прищепе, мы вместе вышли. Я сказал Павлу, что хочу на аэродром. Он вызвал машину. На площади еще не разошлась толпа, но прежней толкотни уже не было. Когда мы подошли к машине, мимо выстроившейся охраны быстро прошла какая-то женщина. Она резко взмахнула рукой, синяя молния сверкнула мне в глаза. Я услышал отчаянный крик Прищепы:
- На помощь! Семипалова убили!
Пользователь, раз уж ты добрался до этой строки, ты нашёл тут что-то интересное или полезное для себя. Надеюсь, ты просматривал сайт в браузере Firefox, который один правильно отражает формулы, встречающиеся на страницах. Если тебе понравился контент, помоги сайту материально. Отключи, пожалуйста, блокираторы рекламы и нажми на пару баннеров вверху страницы. Это тебе ничего не будет стоить, увидишь ты только то, что уже искал или ищешь, а сайту ты поможешь оставаться на плаву.